Комедии

22
18
20
22
24
26
28
30

Мне не хотелось бы пускаться даже в простое описание того, чем является юмор и тем более давать ему точное определение, но раз уж я этим занялся, скажу вам, что для меня заменяет и описание и определение. Я считаю, что под юмором следует понимать[323] некую особую и в каждом данном случае неизбежную манеру вести себя и говорить что-либо, свойственную какому-либо одному человеку, естественно присущую ему и отличающую его поведение и речь от поведения и речи других людей.

Юмор так же соотносится с нами и со всем, что от нас исходит, как феномены соотносятся с существом, — это своего рода цвет, запах, вкус, которыми пропитаны мы и все, что мы делаем и говорим. Деяния наши не столь уж многочисленны и многообразны, все они — ветви одного дерева и по природе своей имеют единый характер. Единству этому можно искусным образом придавать кажущееся многообразие, но изменить суть дела нам не дано: можно различно окрашивать ядро, но немыслимо его изменить. Так, естественное звучание одного инструмента отличается от звучания другого, хотя сами звучащие ноты единообразны. Стараясь скрыть истинную сущность, мы можем постепенно достичь в этом успеха, но никогда не сумеем превратиться в то, чем не являемся: такие попытки всегда будут в известной мере насилием над естеством.

Человек может изменить свои взгляды, но я полагаю, что ему было бы весьма затруднительно расстаться со своим юмором. И ничто так не раздражает, как сознание, что ты бессилен что-либо изменить в этом отношении. Иногда приходится встречаться с людьми, которые может быть и вполне невинно задают вопрос в высшей степени бесцеремонный: «Почему вы так невеселы? Почему не оживлены, не приятны в обществе, не любезны?» Вместо ответа я спросил бы со своей стороны: «Почему вы не красивы? Почему не черноглазы и не сложены получше?» Природа не терпит насилия.

Оба знаменитых философа из Эфеса и Абдеры[324] и посейчас имеют своих сторонников. Одна и та же вещь у одних вызывает слезы, у других — смех. Я не сомневаюсь, что вы замечали, как некоторые люди смеются, когда они сердиты, другие молчат, третьи громко выражают свои чувства. Тем не менее я не считаю, что сам гнев здесь в большей или меньшей степени различен у этих трех людей, но думаю, что главную роль играет в данном случае юмор, который и заставляет их выражать свое чувство тем или иным образом. Столь же разнообразны и выражения удовлетворения чем-нибудь. Одного человека свойственный ему юмор побуждает уединиться, когда что-либо доставило ему неожиданное удовольствие: он радуется в одиночестве и даже считает особым наслаждением делать из своей радости тайну. Другой словно поджаривается на угольях, пока не получает возможности сообщить о своей радости всему свету: для полноты блаженства ему нужно, чтобы и другие были осведомлены о его счастье. Сходные результаты мы наблюдаем, когда человек охвачен горем или какой-нибудь иной страстью. Бесконечно разнообразны проявления любви и воздействия этого чувства на различные юморы. Но тут лучшими судьями являются дамы, имеющие много поклонников. Раз уж речь зашла о дамах, думается, можно сделать кое-какие наблюдения над юмором и у прекрасного пола, поскольку они бывают так любезны, что поставляют персонажей для комедии. Должен признаться, что ни разу еще мне не приходилось замечать в женщинах то, что я считаю подлинным юмором. Может быть, страсти настолько владеют лицами этого пола, что не дают развиваться их юмору. А может быть, из-за природной холодности дам юмор не достигает у них той степени экстравагантности, какая бывает свойственна мужчинам. Ибо если в женщине что-либо и может показаться комичным или смехотворным, то это не более, чем какая-нибудь внезапная блажь или аффектация. Мы называем женщин слабым полом, но думаю, что истинная причина здесь та, что наши безумства куда сильнее, а прегрешения — значительнее.

Могут подумать, что разнообразие юморов, которое широко распространяется среди рода человеческого, являет собою категорию бесконечно варьирующуюся словно для того, чтобы поддержать искусство комедии. Но если мы внимательно обдумаем этот вопрос и тщательно установим отличие одних юморов от других, то, мне кажется, обнаружим нечто совершенно противоположное. Ибо если даже считать, что в каждом человеке есть нечто присущее лишь ему одному и свой особый юмор, то не у каждого человека он имеется в таком количестве, чтобы носитель его стал явлением примечательным. Или: если многие даже и становятся примечательными, благодаря своим юморам, далеко не все эти юморы забавны. Кроме того, следует не только разуметь, какой юмор забавен, но также в какой мере он забавен, что именно в нем подчеркивать и показывать, а что оставлять в тени, как лучше демонстрировать его публике, вводя подготовительные сцены и противопоставляя его другим юморам в одной и той же сцене. Иногда из-за ошибочной оценки юморы тех или иных людей могут противопоставляться друг другу и в том случае, когда между ними нет никакого существенного различия, а тут или там имеется лишь большее или меньшее количество одних и тех же черт, в зависимости от большей или меньшей флегматичности или холеричности или других признаков темперамента в том или ином человеке, которые и являются источником юмора.

На эту тему можно говорить еще, хотя, впрочем, я наговорил уже вполне достаточно. Но я высказывал все это другу, который, я уверен, не станет пересказывать моих суждений другим, если он с этими суждениями не согласен. Мне думается, что тема эта совершенно новая, ее еще никто не касался. И если бы я хотел, чтобы эти заметки, предназначенные одному человеку, увидел кто-либо еще, то пусть бы это был человек, способный в ответ на допущенные мною ошибки опубликовать более основательное сочинение на эту тему. Да, я хотел бы, чтобы это случилось: пусть широкая публика, уже немного понимающая, насколько редко встречается подлинный юмор, как трудно обнаружить и показать его, научится более благосклонно судить о работах тех, кто старается вскрыть его в натуре человека и представить на суд читателя и зрителя.

Я вовсе не желаю сказать, что персонажей, занятных, поучительных и подходящих для комедии, нельзя создать на материале аффектации и иных свойств, которые, как я пытался доказать, отличаются от юмора. Но я не хотел бы, чтобы они выдавались широкой публике за юмор или за нечто ему равноценное. Возможно, что целой жизни не хватило бы на то, чтобы одну комедию сделать во всех ее элементах совершенством правды и каждому ее персонажу придать подлинный и особый, только ему присущий юмор. Поэтому каждый автор, изображая смешных персонажей, волен прибегать к помощи другого материала и из него создавать потребное ему число таких ролей. Однако я полагаю, что надо заклеймить того, кто в комедии своей не изобразит ни одного подлинного юмора, а до конца пьесы будет пичкать зрителей вещами, противными природе человека.

Сейчас я изложу еще одну мысль и на этом закончу. Она основывается на вами же сделанном замечании, о котором я упоминал в начале этого письма. Я хочу сказать, что у наших английских комедиографов больше юмора, чем у писателей других национальностей. Это неудивительно, ибо я считаю юмор порождением чисто английским; во всяком случае, на другой почве он не получил такого развития, как у нас. А причиной тому я считаю то обстоятельство, что простой народ Англии в высокой степени пользуется свободой, независимостью и человеческими правами. Человек, обладающий юмором, не вынужден скрывать его или опасаться проявить его в полную силу. Есть у нас поговорка, в которой, может быть, умонастроение и дух нашего народа проявились не хуже, чем в каком-нибудь пространном рассуждении: кто захочет сорвать с шеста приз, тот и сможет его сорвать. Это для англичан принцип, и они следуют ему. Думается мне, что тут имеет немалое значение и обычный для англичан способ питаться: они едят много мяса и вообще не боятся грубой пищи. Впрочем, пусть об этом по-настоящему выскажутся медики. Теперь вы познакомились с моими суждениями о юморе и с моей способностью высказать их в столь сжатой форме и за столь короткое время. Буду благодарен, если вы укажете мне, в чем я ошибся. А так как вы имеете все основания поучить меня уму-разуму, полагаю, что имею право просить вас об этом.

Остаюсь — безоговорочно —

Вашим истинным другом и покорным слугой

У. Конгрив

Чарлз Лэм

Об искусственной комедии прошлого века[325]

(Отрывок)

Искусственная комедия, или комедия нравов, совсем исчезла с нашей сцены. Если Конгрив и Фаркер[326] появятся в семь лет один раз, то тут же их освищут и снимут. Наше время не может их вынести. Неужели из-за нескольких безрассудных речей или проскальзывающей местами вольности диалога? Думаю, что не только из-за этого. Поведение их персонажей не отвечает требованиям нравственности. У нас все сводится к этому. Пустое волокитство, хотя бы и вымышленное, мечта, театральное развлечение одного вечера пугают нас точно так же, как тревожные проявления распущенности в поведении сына или подопечного в действительной жизни испугали бы родителя или опекуна.

У нас не осталось тех нейтральных эмоций, какие нужны для восприятия драмы. Мы взираем на театрального соблазнителя, который два часа кряду, и без всяких последствий, развязно повесничает, с той же суровостью, с какой наблюдаем действительные пороки и их влияние на этот и тот свет. Мы — зрители заговора или интриги (которые не сводимы к правилам строгой морали) — принимаем все это за истину. На место драматического персонажа мы ставим реальную личность и соответственно выносим свой приговор. Мы вызываем ее в наш суд, откуда она лишена возможности апеллировать к dramatis personae[327], своим ровням. Мы испорчены — нет, не сентиментальной комедией, но унаследовавшим ей тираном, еще более пагубным для нашею удовольствия, самодовлеющей и всепоглощающей драмой обыденной жизни, где моральный вывод — все, где вместо выдуманных, полудостоверных сценических лицедеев (призраков старой комедии) мы узнаем самих себя, наших братьев, тетушек, родственников, единомышленников, покровителей, врагов — таких же, как в жизни, — узнаем их с таким живым и захватывающим интересом, что не можем позволить нашему нравственному чутью (в его самых глубоких и самых жизненных заключениях) проявить снисходительность или задремать хотя бы на мгновение. Все, что там совершается, неизменно волнует нас точно так же, как те же события и характеры волновали бы в обычных жизненных обстоятельствах. Мы несем с собой в театр свои домашние заботы. Мы не ходим туда, как наши предки, чтобы убежать от гнета действительности, а для того, чтобы подтвердить свое понимание этой действительности, чтобы вдвойне застраховать себя и получить от судьбы вексель. Мы хотим пережить трудные дни нашей жизни дважды — в точности, как Одиссей, которому была дарована печальная привилегия дважды сойти в царство теней[328].

Все, что в характере нейтрально, все, что стоит между пороком и добродетелью, все, что в сущности не безразлично к ним, поскольку всерьез вопрос о них не ставится, это блаженное место отдохновения от бремени непрерывной моральной оценки — это святилище, эта безмятежная Альзация[329] гонимой казуистики — все что уничтожено и объявлено вредным для интересов общества. Привилегии этого места упразднены законом. Мы не смеем больше задерживаться на образах или обозначениях зла. Подобно глупым собакам мы лаем на тени. Мы страшимся заразы, исходящей от сценического изображения хвори, и пугаемся нарисованной язвы. Мы так озабочены, как бы наша мораль не простыла, что укутываем ее в просторное одеяло предосторожности, оберегая от дуновения ветра и лучей солнца.

Признаюсь, что, хотя я и не должен держать ответ за особо важные проступки, я радуюсь, когда мне удается порою проветриться за пределами епархии непреклонной совести и не жить непрерывно по соседству со зданием суда, но время от времени в мечтах своих вообразить мир без докучных ограничений — удалиться в убежище, куда не может последовать за мною охотник —

— В таинственную сеньВ ущельях Иды[330] скрытой рощи,Когда еще не знали Зевса мощи.

Тогда я возвращаюсь посвежевшим и поздоровевшим к своей клетке и неволе. Я влачу цепи более терпеливо после того, как дышал воздухом воображаемой свободы.

Не знаю, как другие, но я чувствую себя лучше всякий раз, когда перечитываю одну из комедий Конгрива, — а впрочем, почему только Конгрива, я бы мог добавить сюда и Уичерли. Я, по крайней мере, всегда веселею от них. И я никогда не мог бы связать эти блестки остроумной фантазии в нечто такое, из чего можно было бы извлечь образец для подражания в реальной жизни. Они представляют собою целый мир, почти как страна сказки. Возьмите любой из персонажей этих пьес, мужчину или женщину (за редкими исключениями все они на один лад) и перенесите его в современную пьесу, и мое добродетельное возмущение поразит распутного негодяя со всем пылом, угодным Катонам партера[331], ибо в современной пьесе мне надлежит судить о том, что хорошо, а что дурно. Правила полиции определяют меру политической справедливости. Атмосфера пьесы задушит такого распутника; он не сможет выжить, он попадет в нравственный мир, где ему нечего делать, из которого он неизбежно будет стремительно вышвырнут; у него так же закружится голова и так же не будет силы устоять на месте, как у злого духа Сведенборга[332], когда тот нечаянно забрел в сферу одного из своих добрых людей или ангелов. Но в его собственном мире разве негодяй покажется нам таким уже отпетым? Фейнеллы и Мирабеллы, Дориманты и леди Трухлдуб[333] не оскорбляют моего морального чувства, когда появляются там, где им надлежит; в сущности они его и вовсе не затрагивают. Они словно погружены в собственную свою стихию. Они не нарушают никаких законов или запретов совести. Они попросту их не знают. Они выбрались из христианского мира в страну — как бы ее назвать? — в страну рогоносцев, в Утопию волокитства, где наслаждение — долг, а нравы — ничем не ограниченная свобода. Это вполне умозрительная картина, которая не имеет ни малейшего отношения к реальному миру. Ни один добропорядочный человек не имеет основания оскорбиться как зритель, потому что ни один добропорядочный человек не страдает на сцене. С точки зрения морали любой персонаж в этих пьесах — немногие исключения не более, чем промахи — в равной мере внутренне пуст и никчемен.

Великое искусство Конгрива особенно явственно в том, что он полностью исключил (кроме разве нескольких мелких проявлений великодушия в роли Анжелики[334]) не только всякое даже отдаленное подобие безупречного характера, но и простые притязания на добропорядочность или добрые чувства. Сделал ли он это намеренно или по наитию, эффект оказался столь же удачным, сколь намерение смелым (если то было намерение). Я не раз удивлялся странной силе его комедии «Так поступают в свете», заставляющей вас на протяжении всего спектакля с интересом следить за делами персонажей, совершенно вам безразличных, ибо вы не испытываете к ним ни любви, ни ненависти, и я думаю, что именно благодаря этому вашему равнодушию вы в состоянии вынести пьесу в целом. Он окружил свои создания особой атмосферой отсутствия морального света — мне кажется, лучше так выразиться, чем грубо сказать, что он погрузил их в непроглядную тьму, — и тени его витают перед вами, и вы не различаете их и ни одной не оказываете предпочтения. Покажи он хоть одного добропорядочного героя, хоть единый родник нравственного чувства, хоть малейшее отвращение разума к реальной жизни и к реальным обязанностям, этот дерзкий Гошен осветил бы и раскрыл уродства, которых теперь нет и в помине, потому что мы думаем, что их нет.