Холм грез. Белые люди (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

Луциан выразил свое согласие и даже задал пару вопросов, вполне относившихся к делу. Но сдвоенная флейта все это время ласкала его слух, и раскидистый вяз отбрасывал густую пурпурную тень на мощенную белым камнем дорожку возле его виллы. Вот из сада вышел мальчик и зашагал вдоль рядов винограда, обрывая спелые гроздья – виноградный сок струился по его обнаженной груди. Мальчик остановился возле девушки и открыто, не стыдясь солнечного света, запел любовную песню Сапфо34. Голос его был глубок и богат, словно голос женщины, но при этом абсолютно лишен выражения – безупречный музыкальный инструмент, и только. Луциан пристально разглядывал мальчика, чье совершенное тело блестело на фоне темных роз и небесной синевы, словно яркий и сочный мрамор в сиянии солнечных лучей. Слова его песни обжигали пламенем страсти, но сам мальчик был равнодушен к их смыслу точно так же, как флейта – к мелодии. Девушка улыбнулась. Викарий пожал Луциану руку и пошел по своим делам, вполне удовлетворенный как собственными познаниями относительно храма Дианы, так и вежливым вниманием юноши.

– Нельзя сказать, что Луциан полный тупица, – сообщил мистер Диксон позднее своему семейству. – Он совершенно неотесан, но, пожалуй, вовсе не глуп.

– Ах, папа, ну разве он не дурачок? – откликнулась Генриетта. – Он же не может ни о чем разговаривать. То есть, я имею в виду, о чем-нибудь интересном. Говорят, будто бы он только и делает, что читает, но я своими ушами слышала, как он сказал, что ни разу в жизни не читал «Князя из Дома Давидова» и «Бен-Гура»35. Это же подумать только!

Викарий не мешал сыну. Солнце по-прежнему дарило розам свой свет, и легкий ветерок доносил до ноздрей Луциана их аромат, смешанный с запахом виноградных гроздьев и листвы. Луциан стал прихотлив и разборчив в своих ощущениях. Откинувшись на подушки, обтянутые блестящим золотистым шелком, он пытался распознать странный «привкус» в доносившихся до него запахах. Примитивные суждения того времени, сводившиеся к фразам вроде «Пахнет розами» или «Здесь где-то поблизости растет шиповник», остались далеко в прошлом. Он знал, что современное восприятие запахов ни в какое сравнение не идет с изощренностью дикарей и примитивных народов. Отсталые аборигены Австралии различали запахи с такой тонкостью и точностью, что колонизаторы только рты раскрывали в изумлении, но, с другой стороны, чувства дикаря были всецело подчинены соображениям пользы. Луциан же, расположившись в прохладном портике и касаясь стопами гладкого мрамора, мог вжиться в запахи и различить в воздухе переплетения и контрасты тончайших оттенков и ароматов, складывающихся в гармоничную симфонию. Пятнистый мрамор тротуара хранил воспоминание о прохладных горах Италии; кроваво-красные розы, изнемогая от жары, наполняли воздух ароматом таинственным и мощным, как сама любовь; густые испарения виноградника кружили голову. Охватившее девушку желание и невинность не созревшего еще отрока тоже казались Луциану отчетливо различимыми ароматами, изысканными и сладостными запахами мирры и бальзама, таявшими в воздухе так же легко и свободно, как благоухание роз. И все же какая-то странная примесь тревожила его обоняние, напоминая о терпких запахах леса. Наконец Луциан понял – этот запах шел от огромных рыжих сосен, росших за пределами сада. Их иглы разогрелись на солнце и дарили трудноуловимый летучий запах смолы, напоминающий фимиам, воскуряемый в отдаленном храме. Нежные заклинания флейты сливались с влажной и властной силой отроческого голоса, и Луциан задумался над тем, существует ли на самом деле различие между ощущениями слуха, зрения и обоняния. Глубокая синева неба, звуки песни, запахи сада – все это было лишь разными проявлениями одной-единственной тайны, а не самостоятельными сущностями. Он готов был поверить, что незрелость отрока и в самом деле является ароматом или что аромат дрожащих розовых лепестков превращается в благозвучное пение.

Песня смолкла, наступила томительная тишина. Мальчик и девочка прошли мимо, растворившись в густой пурпурной тени вяза, и Луциан снова погрузился в свои грезы. Мысль о том, что все ощущения суть лишь символы, а не реальность, всецело завладела им, и он принялся ломать голову над тем, как научиться превращать одно ощущение в другое. Быть может, людьми еще не был открыт целый материк, быть может, мы растрачиваем свои силы в поисках неважных или ненужных вещей. Современный гений занят всякими пустяками, вроде паровозов и телеграфа – всеми этими приспособлениями, которые помогают людям общаться друг с другом. Но как бездарно такое общение! Хотя именно древние впервые впали в эту ошибку, приняв символы за реальность, которую они символизировали. А ведь важен не сам пир, но его идея – наедаться до тошноты, принимать рвотное, а потом снова наедаться, что так же глупо, как и говорить по телефону. Некоторые другие способы наслаждаться жизнью стоили в древности не дороже очередного узора для набивного ситца.

– Только в садах Авалона, – пробормотал Луциан, – царит подлинная наука наслаждений.

Он представил себе человека, способного жить одним лишь ощущением, человека, для которого любое прикосновение, звук, краска или вкус тут же превращается в запах: целуя желанные уста, сей избранник слышит благоухание темной фиалки, а музыку воспринимает как утреннее дыхание роз.

Порой Луциан намеренно обращался к повседневной жизни – тем большим было наслаждение, которое он испытывал, вновь возвращаясь в свое убежище, в свой город и сад. В «нормальном мире» говорили о нонконформистах, об арендной плате и курсе акций, читали газеты, пили австралийское «бургундское» и предавались иным нелепым затеям. Заговорите с этими людьми о наслаждении, и они либо будут шокированы, либо решат, что вы имеете в виду оперетку, дешевое виски и бессонные ночи в дурной компании. К своему изумлению, Луциан обнаружил, что распутники гораздо скучнее праведников. Но самыми тошнотворными были все-таки те, кто проповедовал свободную любовь и называл свое свинство «новой моралью». Луциан спасался от них бегством и с облегчением возвращался в свой город, созданный для истинной любви. Подобно тому как, не ведая сомнений, метафизики утверждали, что осознанное бытие «я» определяет любое сознание, Луциан был уверен, что только в своей идеальной женщине он обретает себя – в ней и во имя ее творится на земле подлинная жизнь. Он знал, что Энни научила его колдовству, пробудившему к жизни сады Авалона. Ради нее отыскивал он чудесные тайны и проникал в самую суть человеческих ощущений. Да и что мог принести Луциан в дар свой возлюбленной, кроме чудесных грез, тайной, вымышленной жизни и истерзанного тела, покрытого шрамами добровольных жертвоприношений?

Луциан хотел стать жертвой, достойной объекта поклонения – только ради этого он непрерывно искал все новых знаний и ощущений. Он вызывал духов любовников прошлого и заставлял их исповедоваться, проникал в глубинные тайны стыдливости, невинности и страсти, наблюдал, как любовь и стыд сражаются друг с другом. Порой Луциану доводилось присутствовать на представлениях в античном театре – перед ним разворачивались сцены из «Дафниса и Хлои» и «Золотого осла»36. Спектакль неизменно начинался ночью. Рабы с факелами в руках кольцом окружали сцену. Окутанные тьмой ряды зрительного зала амфитеатром уходили вверх. Бросив взгляд на запад – на темную синеву летнего неба, на скрытую туманом вершину холма, которая скорее напоминала огромную тучу, Луциан поворачивался к сцене: она была освещена неровным пламенем факелов и окружена глубокими лиловыми тенями. Тихий шелест слов, оброненных на непонятном Луциану языке, пробегал от одного ряда скамей к другому, кто-то быстро перешептывался, комментируя происходящее на сцене, а когда напряжение достигало предела, из тьмы зрительного зала вырывался единый вздох. Ближе к концу представления среди публики начиналось беспокойное движение: то кто-нибудь поднимется поправить плащ, то факел дрогнет в ослабевшей руке слуги, и его мимолетная вспышка высветит пурпур, золото и белизну одежд. Все эти впечатления вновь и вновь влекли Луциана. Где-то далеко-далеко тихо мерцали звезды, вокруг разливались сладостные запахи скошенного сена, а над затихшим городом перемигивались огни фонарей, раздавались редкие оклики часовых на стенах, шелестел прибой и царил солоноватый запах моря. В этих причудливых декорациях Луциан видел новую постановку «Золотого осла», слышал имена Фотиды, Биррены, Луция37, вникал в истинное звучание таких фраз как: Ессе Veneris hortator et armiger Liber advenit ultro38. Чудесная сказка развернула перед ним цепь знаменитых приключений, но, прежде чем кончился спектакль, Луциан вышел и направился вдоль реки, вслушиваясь в неясный говор и латинское пение, смешанное с шорохом тростника и влажным пришлепыванием прибоя. Наконец солист затянул последнюю ноту, раздался грохот аплодисментов, прощальный звон цимбал, финальный призыв флейт – и вот уже только ветер ревел в огромном черном лесу.

Иногда Луциан предпочитал проводить свои часы и дни в винограднике, что раскинулся на пологом склоне холма неподалеку от моста. В тени лавра было устроено сиденье из серого камня, и здесь Луциан мог оставаться часами, застыв неподвижно, как статуя. Внизу текла рыжеватая речка, замыкавшая город полукольцом, и Луциан бездумно созерцал движение желтой воды, ее волнение и водовороты, возникавшие всякий раз, когда с юга надвигался прилив. По другую сторону реки высилось кольцо внешних стен, а здесь – блестел и переливался, словно королевская мозаика, город его грез. Луциан уже давно освободился от современного представления о городе как о месте, где живут и стараются заработать себе на жизнь человеческие существа, где они радуются или страдают. С его точки зрения, такие мелочи не имели никакого значения. В эту минуту для него не существовало ничего, кроме изменчивой желтизны реки, а потому город в глазах Луциана был всего лишь сокровенной жемчужиной из его шкатулки. Ровные мраморные портики, белые стены вилл, храм, увенчанный обжигающей глаза медью, дробящийся на крытых отполированным камнем крышах свет, приглушенного красного цвета кирпичи, темные кроны вязов, лавров и кипарисов, пламенные розы, серебряные струи фонтана – все это соединялось воедино. Все детали картины дополняли и подчеркивали друг друга, и сам город казался цельным прекрасным украшением, в котором каждый оттенок был продуман вдохновенным мастером. Сидя в тени дерева и созерцая город сквозь просветы в разросшемся винограднике, Луциан не упускал ни одной подробности, радовавшей его глаз. Он впитывал тончайшие оттенки цветов, останавливал взгляд то на алой вспышке маков, то на каменной крыше, испускавшей матово-белый свет под лучами полуденного солнца. Квадратные посадки виноградника казались Луциану драгоценным зеленым камнем. Под рельефными листьями виднелись грозди, похожие на пурпурные винные пятна, пролитые на ровный темнозеленый ковер. В листьях лавра таилась нефритовая прохлада; сады, полные красных, золотых, голубых и белых цветов, переливались в солнечном мареве, словно огромный опал; река напоминала ленту из старинного золота. По обе стороны города, обрамляя и подчеркивая его хрупкую прелесть, нависали черные леса, над которыми простиралось темно-синее небо с редкими вкраплениями нежно-белых и пушистых, словно первые снежинки, облаков. Эти цвета напоминали Луциану красивую стеклянную вазу с его виллы – основа вазы имела столь же ослепительно-синий цвет, и когда она была еще горячей, художник вплавил в нее частички ярко-белого стекла.

Картина, открывавшаяся сквозь просветы в винограднике, на многие часы приковывала к себе взор Луциана. Откинувшись на спинку скамьи и опираясь на локоть, он созерцал город, переливавшийся в солнечном свете, до тех пор, пока на холмах не собирались пурпурные тени и протяжный зов трубы не созывал легионеров на ночную стражу. Тогда, чуть пригнувшись, Луциан медленно проходил между шпалерами кустов. Яркие кусочки городской и небесной мозаики то и дело высвечивались между кронами деревьев, город окутывался густым туманом, сквозь который тут и там проблескивала белизна стен; сочная, глубоких тонов дымка скрывала сады. В такие вечера Луциан возвращался домой, уверенный, что сумел полноценно прожить день, насытив каждую его минуту острым наслаждением и прелестью цвета.

Частенько он устраивался на ночь в саду возле своей виллы – на мраморном ложе, застеленном мягкими подушками. На столике у локтя Луциана стоял светильник, в рассеянных лучах которого было видно, как сонно переливается вода в бассейне. Кругом царила полная тишина, нарушаемая лишь несмолкающим напевом фонтана. В эти долгие часы Луциан предавался размышлениям, все больше убеждаясь, что, стоит только пожелать, и человек может в совершенстве овладеть всеми своими чувствами. Именно этот смысл скрывался в чарующих символах алхимии. Несколько лет назад Луциан прочел множество книг, уцелевших со времен алхимии позднего средневековья, и уже тогда начал догадываться, что алхимики преследовали иную цель, нежели превращение меди в золото. Это впечатление усилилось, когда он заглянул в «Lumen de Lumine» Вогена39. Луциан долго ломал себе голову понапрасну в поисках разумного объяснения загадок герметизма40, пытаясь понять, что же на самом деле представлял собой «прекрасный и сияющий как Солнце» красный порошок. В конце концов разгадка, очевидная и в то же время изумительная, озарила его во время отдыха в саду Авалона.

Луциан понял, что ему открылась древняя тайна и отныне он владеет колдовским порошком, философским камнем, превращающим все, чего ни коснется, в чистое золото41 – золото изысканных впечатлений; разобравшись в символах древней алхимии, Луциан теперь знал, что такое тигель и атанор42, что означают «зеленый дракон» и «благословенный сын огня». Он знал также, почему непосвященных предупреждали о предстоящих им испытаниях и опасностях, и упорство, с которым посвященные отказывались от земных благ, больше не поражало его. Мудрец проходит испытание плавильной печью не для того, чтобы соперничать с фермером, разводящим свиней, или крупным промышленником. Ни яхта с мотором, ни охотничьи угодья, ни полдюжины ливрейных лакеев не добавят ни капли к полноте его блаженства. И вновь Луциан в упоении повторял:

– Только в садах Авалона царит подлинное наслаждение!

Под нищенским покровом повседневности он научился распознавать подлинное золото, сокровище пленительных мгновений, средоточие всех красок бытия, очищенных от земной скверны и хранившихся в драгоценном сосуде. Лунный свет озеленил струи фонтана и причудливой работы мозаичный пол. Луциан неподвижно лежал в сладостном молчании ночи, и сама мысль его была изысканным наслаждением, которое великий художник мог бы передать красками своего холста.

Но и другие, еще более удивительные наслаждения ожидали Луциана: у самых городских стен, между банями и театром, он нашел таверну, где странного вида люди пили необычайного вкуса вино. Там собирались жрецы Митры и Исиды43, поклонники неведомых и сокровенных богов Востока, носившие длинные яркие платья со сложным узором, в который вплетались символы их таинств. Они общались между собой на языке посвященных, и в их словах неизменно наличествовал недоступный профанам скрытый смысл. Они говорили об истине, хранившейся под покровом пышных обрядов. Здесь же пили и актеры, чьи представления Луциан видел в театре, легионеры, много лет прослужившие в чужих странах на окраине империи, певицы, танцовщицы и авантюристы, рассказывающие увлекательные истории, которым никто не верил. Стены были расписаны чьей-то неистовой кистью – красные, зеленые, синие цвета сталкивались в яростной схватке, разрывая привычный сумрак таверны. Люди плотно жались друг к другу на каменных скамьях. Солнечный свет проникал сюда, лишь когда на мгновение распахивалась дверь, и тогда пляшущая тень от виноградных листьев отражалась на дальней стене. На этой стене художник нарисовал ликующего Вакха, который своим увитым плющом посохом подгонял упряжку прирученных тигров. Пляшущая зеленая тень казалась частью картины. Комната была прохладной и темной, словно пещера, но в открытую дверь врывались запахи и тепло летнего дня. В таверне постоянно присутствовали разнообразные шумы – порою все разговоры заглушала громкая перебранка, но рокочущая музыка латыни не замирала ни на миг.

– Вино осадного года! То самое вино, что мы спасли! – выкрикивал кто-то из посетителей.

– Спроси кувшин с фавном на печати – в нем подлинная радость! – советовал другой.

– С изображением совиной головы – вот лучшее вино!

– А нам – вино моста Сатурна!