Холм грез. Белые люди (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

Луциан шел мимо всех этих людей, вглядываясь в их лица и в лица детей, которых они привели с собой. Он собирался посмотреть на английский рабочий класс, «самую терпеливую и самую воспитанную чернь в мире», – на тихую радость вечерних субботних покупок. Мать выбирала кусок мяса к воскресному обеду и новую пару обуви для отца, отец выпивал свой стаканчик пива, детишки получали пакетики леденцов, а затем все эти достойные люди отправлялись домой насладиться у очага честно заслуженным отдыхом. Этим зрелищем наслаждался в свое время де Куинси, изучая историю лука и вареного картофеля. Луциан желал увидеть чужие радости и, словно наркотик, вобрать в себя чувства простых людей, растворить фантастические страхи и надуманные тревоги своего существования в повседневности, в наглядно ощутимом удовольствии отдыха после трудовой недели. Но он боялся в лицах людей, год за годом отважно сражающихся с голодом, не ведающих возвышенной скорби, знающих лишь усталость от бесконечной работы и тревогу за жен и детей, прочесть живой упрек по своему адресу. Как трогателен был вид этих людей, довольствующихся малым, сиявших в ожидании краткого отдыха, сытного воскресного обеда, подсчитывающих каждый пенни, но на последнее полпенни покупающих сладости своим счастливым малышам! Он будет либо пристыжен их смиренным довольством, либо вновь измучен сознанием своей чуждости всему человеческому, своим неумением разделить простейшие радости жизни. И все же Луциан пришел на эту улицу, чтобы на время забыть о себе, увидеть мир с другой стороны и таким образом приглушить свою скорбь.

Он был зачарован тем, что увидел и услышал. Интересно, то же ли самое видел здесь де Куинси? Видел, но скрыл свои впечатления, чтобы не отпугнуть обывателей? Какие там радости честного труженика – перед Луцианом предстала безумная оргия, в такт которой и его сердце затрепетало, повинуясь ужасной мелодии! Бешенство звука и стремительность движений опьянили его. Языки пламени колебались в ночном воздухе, тусклое сияние поднималось над шарами газовых ламп, повсюду кружились черные тени и ревели пьяные голоса. Пляска вокруг шарманки приоткрыла Луциану внутренний смысл этого действа – лицо черноволосой девушки, то вступавшее, то выходившее из полосы света, было ужасно и болезненно привлекательно в своей яростной отрешенности. Какие песни раздавались вокруг, какие дикие богохульства выкрикивались! И все это вызывало только раскаты хохота. В кабаках сидели жены рабочих и мелких торговцев – их лица уже раскраснелись от вина, а женщины все пили и заставляли пить своих мужей. Красивые и смеющиеся девушки с разгоревшимися щеками обнимали мужчин, целовали их в губы, а затем опустошали очередной стакан. В темных углах, в узких боковых закоулках собирались дети – обменивались опытом и шептались о том, что довелось тайком увидеть. Мальчики лет пятнадцати наливали двенадцатилетним девочкам виски, а затем парочки ускользали во тьму. Проходя мимо одной такой парочки, Луциан бросил на нее мимолетный взгляд: парень довольно смеялся, а девочка мягко улыбалась ему в ответ. Более всего Луциана поразило выражение, написанное на лицах этих подростков, – неприкрытое бесстыдное, вакхическое неистовство. Ему вдруг показалось, что пропойцы узнали в нем своего и улыбаются, как посвященному. Здесь не было места ни религии, ни вековому опыту цивилизации. Все смотрели в лицо друг другу без стыда и сомнения, как если бы только что родились. И постоянно от толпы отделялась какая-нибудь парочка и, огрызаясь через плечо на шутки и насмешки друзей, уходила во тьму.

На самом краю тротуара, недалеко от себя Луциан заметил красивую высокую женщину, почему-то стоявшую в одиночестве. Газовый фонарь полностью освещал ее лицо – бронзовые волосы и румяные щеки девушки, казалось, начинали сиять всякий раз, когда на них падал отблеск света. У девушки были темные глаза, но они горели ярким огнем, она чем-то удивительно походила на портрет работы старых мастеров. Луциан видел, как пьяницы подталкивали друг друга в бок, многозначительно кивая на нее, и как два-три молодых человека подходили к ней, приглашая пройтись. Девушка отрицательно качала головой и раз за разом повторяла: «Спасибо, нет!» Казалось, она высматривает кого-то в толпе.

– Я жду своего друга, – сказала она очередному мужчине, предложившему ей выпить и пройтись, и Луциан живо заинтересовался тем, каким же в конце концов окажется ее друг.

Внезапно девушка повернулась к нему.

– Я пойду с вами, если хотите. Идите вперед, я вас нагоню.

С минуту Луциан пристально глядел на нее. Он понял, что первое впечатление обмануло его: щеки девушки разрумянились не от выпивки, как он вначале предположил. Румянец ее был более тонким и нежным, а когда она заговорила, на ее лице вспыхнуло и угасло дрожащее алое пламя. Девушка гордо вскинула голову и замерла, словно статуя, – бронзовые волосы слегка курчавились возле точеного уха. Улыбаясь, она ждала ответа.

Луциан пробормотал какое-то невразумительное извинение и бросился бежать с вершины холма – прочь от бесстыдной оргии, рева голосов и сверкания больших ламп, медленно вращавшихся под напором ветра. Он знал, что побывал на краю гибели. В лице этой женщины ему явилась смерть. Она, без сомнения, приглашала его на шабаш. Он сумел ответить отказом, но промедли Лу-циан еще мгновение – и ему пришлось бы предать самого себя во власть ее души и тела. Он заперся в комнате и упал на кровать, с дрожью твердя себе, что некая тайная и тонкая симпатия указала этой женщине того, кто годился ей в спутники. Луциан посмотрел в зеркало, уже не пытаясь отыскать очевидную внешнюю метку, но стараясь разгадать то странное выражение, которое он подмечал порой в отражении своих глаз. За последние месяцы он совсем исхудал, щеки ввалились от горя и голода, но в целом его облик еще сохранял изящество и некое античное благородство. Луциан по-прежнему казался себе похожим на фавна, разлученного с виноградниками и масличным садом. Да, ему удалось вырваться из сетей ночной красотки, но все же эти сети настигли его. Он и впрямь желал незнакомку со страстью, близкой к безумию. Она словно бы прикасалась к каждому нерву его тела и влекла к себе, в свой колдовской мир, к розовому кусту, на котором каждый цветок обратится в пламя.

До самого утра Луциан мечтал о погибели, отринутой им этой ночью, и проснулся с неимоверным трудом, как бы не желая возвращаться в обыденный мир. Мороз кончился, ветер уносил прочь клочья тумана, ясный серый свет заливал улицу. Луциан вновь уставился на длинный скучный ряд однообразных домов, которые почти месяц укрывались пеленою тумана. Ночью шел сильный дождь, перила садовой ограды все еще сочились сыростью, крыши влажно чернели, а вдоль по улице взгляд различал лишь плотные белые шторы, закрывавшие окна вторых этажей. На улице не было ни души – все спали после субботнего веселья, и даже на главной улице лишь изредка попадался случайный прохожий. Вот мимо прошуршала женщина в глухом коричневом платье – какие-то покупки понадобились ей с утра, – а затем мужчина в домашней рубашке высунул наружу кудлатую голову, придерживая рукой дверь и пристально рассматривая окно напротив. Через минуту он вновь уполз в дом, а вместо него на улице появились трое готовых к любой пакости подростков. Один из домиков показался им чересчур нарядным – он и впрямь был увешан изнутри уютными занавесками и цветочными горшками, – и кто-то из юных негодяев тут же вытащил кусок мела и написал на дверях какую-то похабщину. Его друзья в это время стояли на стреме. С честью завершив свой подвиг, все скопом ринулись прочь, хохоча и издавая победные клики. Раздался звон колокола, и сразу же тут и там показались дети, спешившие в воскресную школу. Приходские учителя с кислыми лицами и поджатыми губами проходили мимо, косясь на мальчонку, восторженно возвещавшего о приближении шарманщика. По главной улице чинно двигались достойные парочки – мужчины в воскресных, плохо сидящих костюмах и безвкусно вырядившиеся женщины. Они направлялись к церкви конгрегационалистов, этакому кошмарному оштукатуренному храму с дорическоми колоннами. Главную улицу тоже никак нельзя было назвать оживленной.

Внезапно в нос Луциану ударил омерзительный запах капусты и жареной баранины – ранние пташки уже собирались обедать, – но многие еще продолжали валяться в постели, предполагая начать дневную трапезу в три часа пополудни. «Стало быть, эта капустная вонь продлится до вечера», – раздраженно подумал Луциан. Когда народ повалил из церкви, принялся моросить дождь, и матери маленьких мальчиков, одетых в вельветовые курточки, а равно и девочек, укутанных во всевозможные нелепые наряды, ловили и шлепали своих отпрысков, угрожая им отцовским гневом. Послеобеденный покой (капуста с бараниной!) опустился на город. В одних домах, зевая, читали приходскую газету, в других, зевая же, разыскивали в газетах истории об убийствах и прочей накопившейся за неделю мерзости. Единственными прохожими в этот час были дети, на сей раз ублаготворенные и до бровей наполненные едой, – колокол вновь призывал их. По главной улице, жужжа, проезжали набитые странными людьми трамваи. Какие-то непонятные парни, повязав вокруг шеи ярко-голубые галстуки, жизнерадостно пересмеивались, покуривая грошовые сигары. Не вонь их сигар раздражала достопочтенных ханжей, а то, что эти ребята осмеливались радоваться жизни – в воскресенье! Затем дети, выслушав историю о Моисее в тростниках и Данииле во рву со львами56, мрачной чередой потянулись домой. Весь этот день люди казались Луциану серыми тенями, пробегающими по серой простыне.

А там, в саду, каждая роза превратилась в пламя! Луциан вновь мыслил символами – символами персидской поэзии, где тайный сад окружали белые стены, а замыкали ворота из бронзы. Взошли звезды, небо залил глубокий синий цвет, но высокие стены и причудливые каменные своды по-прежнему сияли белизной. И каждая стена казалась изгородью из майских цветущих деревьев, лилией в чаше из лазури, морской пеной на гребне вздымавшейся к закату волны. Белые стены трепетали; заслышав песню лютни, поднимаясь и опадая в таинственной тени, чистый фонтан в саду рождал мелодию. Поющий голос проникал сквозь белые решетки, сквозь бронзовые ворота – нежный голос, воспевавший влюбленного и его возлюбленную, виноградник, калитку и тропу. Луциан не знал языка этой песни, но музыкальная фраза все снова и снова повторялась у него в голове, дрожа и с трудом пробиваясь сквозь белое кружево решеток и стен. И каждая роза в сумраке сада превращалась в пламя.

Темный воздух наполнился ароматами Востока. В фонтан вылили розовое масло, и его небесный аромат дрожал в ноздрях Луциана, вибрируя, как звуки песни и сопровождавшей ее музыки. Тонкие языки благовонного дыма поднялись над величавой бронзовой курильницей и свились прозрачными кольцами над бутонами олеандра. В нахлынувших запахах Луциан почувствовал привкус наркотика – гашиша или опиума, навевавших сон и наслаждение длительной медитации. Белые стены, сомкнутые решетки и ограды то приближались, то отступали, то наливались багрянцем, то леденели вместе со звездами, становившимися все крупнее и ярче в своих серебряных мирах. Темно-лиловый, винно-багряный, сказочно прекрасный камень алтаря темнел и переливался на фоне неба. Поющий голос был полон муки, восторга, страсти. Он вел рассказ о неистовой любви, о слиянии душ влюбленных, подобном слиянию сока виноградных гроздьев в вине, о том, как нашли они тропу и калитку. И все нерасцветшие бутоны в укромном саду, все цветы и все розы горели пламенем.

Луциан знал, что открывавшаяся ему в этих символах жизнь могла стать явью для него, – но он отринул ее и вновь остался один-одинешенек на серой улице, где свет фонарей едва мерцал сквозь тусклый полумрак, где были слышны доносящиеся с главной улицы пьяные вопли и отзвуки бессмысленных и неуклюжих псалмов, что с завываниями распевают под гармонику в соседнем доме. Почему он ушел от встреченной накануне девушки – ведь ей были ведомы все секреты и в ее глазах мерцала тайна? Он открыл ящик стола и увидел знакомое нагромождение исписанных листков все в том же беспорядке, в каком он их оставил. Луциан знал, что у вчерашнего отказа могла быть только одна причина: он еще не совсем похоронил надежду завершить свой труд. Слава и мука его подвига сияла у него за плечами всякий раз, когда он глядел на свою рукопись. О, как жестоко – лишиться этого! Луциан знал, что если прямо сейчас сумеет усадить себя за стол, то довольно легко напишет изрядное количество страниц – выстроенный по всем правилам рассказ, который с готовностью примет «читающая публика». И не какую-нибудь заурядную поделку из числа тех, что так охотно заказывают популярные библиотеки! Нет, это будет почти «настоящее». Его книга сможет пробудить в читателях все чувства, но при этом останется выше их вкуса и, по определению Луциана, займет свое место в искусстве. Он не раз уже был свидетелем успехов такого рода и знал, что умелая подделка, ловкая литературная ложь, будет встречена публикой на «ура». К примеру, «Ромола» вызвала вопли восторга у самых солидных критиков, а такая настоящая книга, как «Дом и монастырь», осталась почти незамеченной.

Да, он мог бы написать нечто вроде «Ромолы», но, на его взгляд, козни дешевого фальшивомонетчика заслуживали прощения скорее, чем низкие уловки псевдолитературных мастеров. Луциан не желал становиться помощником того опытного мастера, что так искусно придает мебели окраску мореного дуба, – не желал, хотя и не раз видел, как подлинную мебель из старого дуба выбрасывают из дома и разбирают на доски для хлева или курятника. Он мерил шагами комнату, поглядывая на свой стол и размышляя над тем, осталась ли у него хоть какая-нибудь надежда. Пусть он не способен создать великую книгу – но, возможно, ему удастся написать подлинную вещь, где будут вдохновенные и искренние страницы. Все, что произошло прошлым вечером и что он увидел в мрачных красках заката, вновь пробудило в нем неистовое желание работать. Отчетливая картина обезумевшей толпы, ярких магазинов и пылающих взглядов, чуда и ужаса, горящих ламп и горящих душ вдруг овладела его рассудком, все ночные звуки и вопли, шепот и хриплый треск шарманки, протяжные крики мясника, засохшая кровь на его руках и пьяный хор показались Луциану адской увертюрой, в которой перемешались похоть и смерть. Ночь накрывала своей пеленой чудовищный амфитеатр, где разыгрывалась пьеса, освещенная уродливыми медными светильниками, медленно вращавшимися под натиском ветра. Смесь безумных воплей и безумных видений слилась в сознании Луциана в одно ясное целое. Теперь он был уверен, что стал зрителем и участником драмы, в которой ему заранее было отведено место и предоставлена роль, а услышанный им хор – лишь прелюдия к самому действу. Встреча с той женщиной предвещала его величие и гибель, и сцена для этой встречи была подготовлена заранее. Он не сомневался, что сразу же после его бегства замерли голоса и успокоились языки пламени, а толпа мгновенно провалилась во тьму, исчезли чудовищные лампы и освещаемые ими демонические декорации.

Все та же старая тайна раскрывалась ему в пучине города. Луциан ждал, что как-нибудь темной мрачной ночью, одиноко бредя по пустынной дороге, где лишь ветер будет его спутником, он внезапно наткнется за поворотом на знакомые декорации – и тогда вновь возобновится старая драма. Он придет на то же место, и женщина будет ждать его там, и он вновь увидит яркие розы, пылающие на ее щеках, и неистовый блеск ее темных глаз, и бронзовые завитки волос на блестящей белизне шеи. В следующий раз женщина откровенно предложит ему себя. Луциан уже слышал, как переходит в вопль завывание певцов, различал фигуры темных танцоров, кружащихся в безумной пляске, и багровый свет газовых ламп, видел, как он и эта женщина уходят во тьму, в тот тайный сад, где каждая роза есть пламя и возврата из которого нет.

Спасти его могла только работа, ожидавшая на столе. Он будет спасен, если спрячет свое сердце в груде бумаг и позволит мерному ритму строк вновь зачаровать себя. Луциан распахнул окно и взглянул на туманный мир, колеблющийся в переливах янтарного света. В нем созрело твердое решение, что утром он должен встать как можно раньше и еще раз попытаться обрести свою жизнь в работе.

Но странное дело: на камине Луциан заметил маленькую бутылочку – обыкновенную бутылочку темно-синего стекла. Но при виде ее он содрогнулся, словно глазам его предстал некий чудовищный фетиш.

7

В комнате было очень темно. Луциан резко очнулся от долгого и тяжелого сна, сравнимого лишь с состоянием глубочайшего оцепенения. Открыв глаза, он едва сумел различить белизну лежавшей перед ним на столе бумаги. Луциан припомнил вчерашний холодный и сумрачный вечер, проливной дождь, резкий ветер. Нет сомнений: он уснул над работой, и пока он спал, наступила ночь.

Луциан откинулся на спинку кресла и принялся соображать, который теперь час. Глаза его были наполовину закрыты, и он не мог заставить себя встать. За окном проносились ураганные порывы ветра, и этот звук снова напомнил ему о полузабытых днях. Он вспомнил свое детство, старый дом священника, высокие вязы. Приятно было сознавать, что он все еще дремлет: Луциан мог бы проснуться в любой момент, но ему хотелось еще некоторое время побыть маленьким мальчиком, уставшим от беготни и свежего, острого воздуха холмов. Он припомнил, как порою просыпался ночью и в полной темноте сонно прислушивался к шуму ветра, бушующего и завывающего среди вязов, а потом под его яростные удары о стену дома снова засыпал в своей теплой, уютной и такой счастливой постели.