Холм грез. Белые люди (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

И снова судорога страха сковала Луциана, но на этот раз он не понял, чего испугался. Какая-то тень омрачила его сознание, какое-то неуловимое, но страшное воспоминание отяготило мысли – быть может, то был последний угрюмый и мощный вал долгой депрессии, обрушившейся на него и поглотившей столько безвозвратно ушедших лет. Луциан попытался встать и прогнать от себя ощущение стыда и страха, которое казалось ему в эту минуту ужасающе реальным, хотя он и не мог понять, откуда оно пришло. Сонное оцепенение и усталость, навалившиеся после только что законченной работы, по-прежнему владели его телом и мыслями. Луциан едва мог поверить, что несколько часов назад работал за этим столом и как раз в тот момент, когда зимний день подошел к концу и начался дождь, выпустил ручку и со вздохом облегчения заснул в своем кресле. Ему казалось, что всю эту длинную и бурную ночь он проблуждал где-то в чужих краях и что там перед ним предстало видение тьмы, пламени и бессмертного червя. Но довольно! Хватит сидеть в темноте. Лучше припомнить те дни, когда, простившись с родными холмами и озерами, он перебрался в Лондон и принялся за работу в своей маленькой комнатке, затерявшейся на обшарпанной пригородной улочке.

Сколько лет Луциан трудился и страдал за этим столом! Он отрекся от своей мечты о великой книге, которая должна была родиться в порыве вдохновения, о том часе, когда его душа возгорится белым жаром творческой радости: с него будет довольно, если упорство, одиночество и воздержание позволят ему после всех мук отчаяния, всех горестей, всех неудач, разочарований и вновь возобновляемых безнадежных усилий написать книгу, которой ему не пришлось бы стыдиться. Луциан вновь сделался учеником, вновь прилежно грыз азы своей науки, чтобы в конце концов постичь суть ремесла. То были счастливые ночи. Луциан с теплотой вспоминал, как он сидел за столом в этой уродливой, оклеенной нелепыми обоями и заставленной дешевой мебелью комнатушке и писал до холодного и неподвижного лондонского рассвета – когда уже невозможно было отличить посверкивание газового фонаря от слабого света предутренних звезд. Работа казалась нескончаемой – Луциан давно уже понял, что его занятие столь же безнадежно и бесплодно, как поиски философского камня. В мертвой золе тигля, в удушливом дыме реактивов никогда не мелькнет проблеск золота, не явится великая сияющая книга – но сама работа над ней, чередующаяся с постоянными провалами, могла привести к удивительным открытиям.

О некоторых ночах Луциан вспоминал без стыда и страха – тогда он был весел и счастлив, запивал чаем черствый хлеб, курил трубку за трубкой и мог плевать на любого идиота, ухитрившегося издать очередную примитивную книжонку. Как он радовался, когда в сотый раз переписанная страница наконец удовлетворяла его, когда фразы, написанные в тихие утренние часы, лились, словно музыка. Луциан припоминал нелепые советы мисс Дикон и ухмылялся, перечитывая ее упреки, наставления и предостережения. Она ухитрилась даже подослать к нему мистера Долли-младшего. Этот респектабельный юнец заморочил ему голову рассказами о каких-то скачках в Ирландии, а затем перелистал все его книги в поисках «горяченьких сцен». Мальчишка источал дружелюбие и расположение, говорил покровительственно и готов был ввести Луциана в избранное общество подающих надежды клерков. Правда, он ничего не знал о современных последователях Эдгара По. Скорее всего, юнец не слишком благожелательно отозвался о Луциане в кругу семьи, поскольку приглашения на семейный чай, на которое так рассчитывала мисс Дикон, за этим визитом не последовало. А ведь семейство Долли водило знакомство со многими вполне обеспеченными и очень милыми людьми, и мисс Дикон полагала, что сделала все возможное, дабы ввести Луциана в лучшее общество северного предместья Лондона.

После визита юного Долли Луциан с радостью вернулся к тем сокровищам, которые прятал от глаз профанов. Он выглянул из окна, проследил за тем, как его гость вскочил на подножку заворачивавшего за угол трамвая, и с облегченным хохотом запер дверь своей комнаты. Порою, остро ощущая одиночество, Луциан начинал с тоскою мечтать о дружеских голосах, однако визит пригородного сноба излечил его от этой тоски, и он с острым наслаждением вернулся к своей волшебной работе в покое и безопасности, словно на необитаемом острове.

Но бывали и такие дни, которые Луциан до сих пор не решался оживить в своей памяти. Месяцы отчаяния и ужаса, пережитые им во время первой, проведенной в Лондоне зимы. Мозг Луциана расслабился: сколько же лет прошло с тех пор, как появились эти мучительные переживания? Они казались далеким прошлым, но в то же время пламя ужаса все еще полыхало перед Луцианом, заставляя его из осторожности прикрывать глаза. Одно ужасное видение по-прежнему стояло перед глазами – он не мог выбросить из головы зрелище давнишней оргии призрачных фигур, кружащихся в хороводе, и плевков пламени газовых ламп, адских курильниц, медленно вращающихся под яростным напором ветра. Было что-то еще, чего Луциан припомнить не мог, – и это что-то наполняло его ужасом, затаившись в потемках души, словно омерзительный зверь, скорчившийся в темной пещере.

И снова без всякой видимой причины Луциан представил себе заброшенный дом посреди поля. В такие страшные ночи, как эта, о стены дома наверняка бьется завывающий ветер, высокий вяз раскачивается и стонет у дверей, хлещет в окно дождь, а дрожащие кусты стряхивают влагу на рыхлую почву. Луциан выпрямился, пытаясь отбросить это видение, но вопреки собственной воле снова и снова рисовал себе влажные пятна на покосившихся стенах, склизкие следы плесени на подоконнике, узкую полосу света, пробивающуюся между занавесками, и чью-то смутную фигуру внутри – фигуру самого несчастного и одинокого в мире человека, навеки прикованного к этой разрушенной комнате. Нет, нет, все окна были совершенно черны, и внутри не светился ни единый лучик надежды. Одинокий человек сидел в полной темноте, прислушиваясь к завыванию дождя и ветра, к стонам и жалобам вяза, бьющегося о стены и крышу его дома. Луциан никак не мог избавиться от этого видения.

Сидя за столом и глядя в серую тьму, он почти наяву видел комнату, которая столько раз тревожила его воображение: опирающийся на тяжелую балку низкий потолок испещрен дымными пятнами, изломами и трещинами, а сама комната заставлена старой, обшарпанной и жалкой мебелью – софа, набитая конским волосом, протерлась до дыр и расшаталась, обрывки бледно-розовых, а местами уже грязно-черных обоев валялись на полу и узкими полосами свисали со стен. Запах распада, векового болота, гниющего дерева – все эти испарения забивали легкие и наполняли сердце страхом и тоской.

В третий раз дрожь ужаса пробежала по телу Луциана – может, он перетрудился и чувствует первые признаки какой-то тяжелой болезни? Разум беспомощно заблудился среди страшных и путаных видений, а сбившееся с пути воображение порождало и облекало плотью самые невероятные призраки. Луциан почти задыхался – ему казалось, что воздух в комнате тоже стал сырым и тяжелым и пропитался запахом могилы. Тело по-прежнему оставалось расслабленным, и хотя Луциан не раз пытался приподняться в своем кресле, у него не было на это ни сил, ни желания. И все же он не будет больше думать о заброшенном доме среди полей – лучше вернуться к тем радужным дням, когда началось его сражение с бумагой, к тем счастливым ночам, когда ему удавалось одерживать победу.

Луциан припомнил, как в ту первую лондонскую зиму он сумел убежать от отчаяния – от чего-то еще более худшего, чем отчаяние. Однажды бледным февральским утром пришло облегчение, и после долгой череды тяжких и страшных ночей письменный стол, работа и рукопись вновь поглотили и надежно укрыли его от ужаса жизни. А затем, в одну прекрасную летнюю ночь, когда Луциан лежал без сна, прислушиваясь к пению птиц, ему явились смутные и сияющие образы. Целый час, пока не наступил рассвет, он ощущал в себе присутствие иных веков. На его глазах возрождалась поглощенная зелеными полями жизнь, и его сердце задрожало от счастья, когда он понял, что наконец обрел красоту, к которой так долго стремился. Луциан едва мог заснуть – восторженные, будоражащие мысли не давали ему покоя. Вскочив с постели и поспешно позавтракав, он выбежал на улицу и направился в китайский магазинчик на Ноттинг-Хилл, чтобы купить бумагу и новые перья. Луциан прошел по улице из конца в конец и заметил, что она ничуть не изменилась. Порою мимо с лязгом проезжал омнибус, изредка с центральной улицы сворачивала коляска, привычно жужжали и звенели трамваи. Медлительная пригородная жизнь шла по-прежнему – какие-то люди, не принадлежащие ни к какому определенному классу и без особых примет, торопясь, а то и не спеша, шли с востока на запад и с запада на восток Иногда они сворачивали в переулки, чтобы медленно прогуляться по пустырю, чернеющему севернее, а иногда просто бродили по лабиринту примыкающих к реке улочек. Проходя мимо старых переулков, Луциан всегда бросал туда взгляд и неизменно изумлялся их таинственности и одиночеству. Некоторые из переулков были совершенно пустынны, и он видел лишь ряд домов – свежевыкрашенных, прибранных и, казалось, в любую минуту готовых принять жильцов – и чисто выметенную мостовую между ними. Нигде не было ни души, ни звука не раздавалось в этом дремотном царстве. Словно среди ночи внезапно вспыхнул дневной свет, но улица осталась безлюдной и вымершей, как в самый глухой предрассветный час. В других переулках, тех, что были застроены и заселены уже давно, стояли дома получше. Они далеко отступали от тротуара, перед каждым имелся зеленый дворик, отчего весь переулок можно было принять за лесную аллею, огражденную низкими стенами кустов и прорезанную гладкой, натоптанной лесной тропой. Порою в таком переулочке показывалась фигура лениво бредущего человека – прохожий медлил и колебался, нащупывая дорогу, будто и впрямь попал в лабиринт. Трудно сказать, что производило более жалкое впечатление – опустевшие переулки, по обе стороны от главной улицы, или же сама улица с ее призрачным неестественным оживлением. Проспект был чересчур широким, чересчур длинным и серым, и те, кто попадал сюда, словно превращались в бредущих в тумане призраков. Это напоминало мираж из восточной сказки, караван, который видит путник, заблудившийся в пустыне, – тысячи верблюдов проходят мимо, не обращая внимания на крики человека. Так и призрачные прохожие: появлялись и исчезали, разминувшись друг с другом, и не обращали на происходящее вокруг никакого внимания – каждый был занят своим делом, окутан своей тайной. Не вызывало сомнений, что люди на оживленных улицах не замечают даже того, с кем случайно сталкиваются или кого задевают локтем, каждый человек воспринимает других людей как фантомы, хотя их пути скрещиваются и переплетаются, а глаза ничем не отличаются от глаз живых людей. Если кому-то доводится идти в компании с попутчиком, то эти двое неустанно бормочут что-то понятное лишь им одним, то и дело настороженно оглядываясь по сторонам и приглушая шаги, словно состоят во вражде со всем миром. На перекрестках дорог, там, где прерываются ряды домов и появляются жалкие, Бог знает на кого рассчитанные лавочки, собираются странные тени, притворяющиеся живыми людьми. Женщины тревожно перешептываются возле лавки зеленщика, а бедняки в темной, поношенной одежде перебирают красные ошметки плоти, выброшенные на прилавок небритым мясником. Из кабачка на углу доносится нестройный шум – голоса то забираются высоко вверх, то обрываются, как в древнем псалме, а их обладатели беспорядочно дергаются, как куклы, симулируя веселье.

Свернув и перейдя через улицу, похожую на серый, застывший в камне февраль, Луциан попадал в иной мир – здесь весь угол занимал большой сад с полуразвалившимся домом в глубине. Лавры напоминали огромные черные скелеты с немногими уцелевшими зелеными жилками, дубы сумрачно нависали над крыльцом, сорняк забил цветочные клумбы. Темный плющ высоко взобрался по стволу старого вяза, а на лужайке, на корнях умерших деревьев, разросся коричневый грибок. Голубая веранда и такого же цвета балкончик над главным входом выцвели и посерели, на штукатурке виднелись оставленные непогодой темные пятна. Кругом стоял сырой запах распада – испарение черного перегноя, свойственное старым городским насаждениям, повисло над садом и калиткой. А затем снова шел ряд домишек, притулившихся у самого края мостовой, откуда-то из подворотен на свет Божий появлялись бессмысленные лавочки, и тускло-черные фигуры начинали роиться и жужжать вокруг склизких кочанов капусты и кровавых ошметков мяса.

Все та же ужасная улица, по которой Луциан ходил столько раз, – улица, где даже солнечный свет казался искусственным из-за дыма кирпичной фабрики. Черными зимними ночами Луциан наблюдал, как сквозь струи дождя мерцают разрозненные огоньки, сливающиеся воедино в конце утомительно длинного переулка. Быть может, то были лучшие часы пригорода – время, когда от нищенских магазинов и домов остаются одни лишь яркие полосы света в витринах и окнах, когда развалины старого дома превращаются в чернеющее в ночи облако, когда расходящиеся к северу и югу улицы начинают напоминать звездную пустыню на черной окраине космоса. Днем улица была отвратительным кошмаром – ее трущобные серые дома казались мерзкими наростами, грибками тления и распада.

Но в это ясное утро Луциана не пугали ни улица, ни встреченные прохожие. Он бодро вернулся в свою келью и торжественно выложил на стол стопку чистой бумаги. Мир вокруг него превратился в серую тень на ярко освещенной стене, уличный шум померк, словно шорох отдаленного леса. В отчетливом, ясном, физически ощутимом видении перед Луцианом предстали изысканные и прекрасные образы тех, кто служил янтарной Венере, а один образ – девушка, идущая ему навстречу в ореоле бронзовых волос, – даже заставил его сердце трепетать от излучаемой ею божественной страсти. Девушка вышла из толпы почитателей и простерлась перед сияющей статуей из янтаря, она выдернула из своих тщательно уложенных волос причудливые золотые заколки, расстегнула залитую блестящей эмалью брошь и высыпала из серебряной шкатулки все свои сокровища – драгоценные камни в искусной оправе, сардониксы, опалы и бриллианты, топазы и жемчуг. Она сорвала с себя роскошные одежды и предстала пред богиней, укрывшись лишь облаком своих огненных волос. Она молила о том, чтобы ей, все отдавшей и оставшейся нагой перед лицом богини, была дарована любовь и милость Венеры. И наконец, после множества странных перипетий, ее мольба исполнилась, и нежный свет окрасил море, и возлюбленный девушки повернулся к закату, вглядываясь в бронзовое сияние, и увидел перед собой маленькую янтарную статуэтку. А в далеком святилище на берегу Британии, где не знающие пощады дожди оставляли темные пятна на мраморе, варвары нашли горделивую и богато украшенную статую золотой Венеры: с ее плеч по-прежнему струилось платье из тонкого шелка – последний дар влюбленной, – а у ног лежала кучка драгоценностей. И лицо статуи было лицом девушки, освещенным благосклонным солнечным лучом в день жертвоприношения.

Бронзовое сияние расплывалось перед глазами – Луциану казалось, что мягкие пряди волос парят в воздухе и касаются его лба, рук и губ. Его ноздри, вдохнувшие ароматы причудливых притираний и дыхание темно-синего итальянского моря, больше не чувствовали дыма обжигаемого кирпича и запаха капустного супа. Радость Луциана перешла в опьянение, в пароксизм экстаза, подобно белому лучу молнии, истребившему грязные улицы бывшего готтентотского58 селения. В этом состоянии Луциан провел много часов – он творил не с помощью испытанных приемов своего ремесла, но переносился в иное время, отдавшись чарам и лучистому блеску в глазах влюбленной девушки.

Весной, вскоре после смерти отца, одно скромное издательство опубликовало наконец маленькую повесть Луциана под названием «Янтарная статуэтка». Автор был никому не известен, издатель до недавних пор занимался торговлей канцелярскими товарами, и Луциана искренне удивил пусть скромный, но все же бесспорный успех его книги. Критики, естественно, негодовали. Особенно развеселила Луциана гневная статья в одной влиятельной литературной газете, автор которой настоятельно требовал «произвести дезинфекцию национальной литературы».

Последующие несколько месяцев слились для Луциана в одно целое – он помнил только бесконечные часы работы, бессонные ночи, меркнущий свет луны да бледные отблески газовых фонарей на фоне занимавшегося рассвета.

Луциан прислушался. Донесшийся до него звук не мог быть ничем иным, кроме шума падающего на рыхлую землю дождя. Снаружи тяжело стучали о мостовую большие капли, сорванные порывом ветра с мокрых листьев; натянутые струны ветвей пели под натиском воздушной феерии, жалобно завывая, словно раскачиваемые бурей мачты корабля. Стоило только подняться с кресла, и Луциан увидел бы пустую улицу, падающий на мокрые булыжники дождь и освещенные газовыми лампами стены домов. Но он не хотел подходить к окну.

Луциан пытался понять, отчего вопреки невероятным усилиям воли темный страх все более завладевает им. Он часто работал в такие же точно ночи, но музыка слов неизменно отвлекала его от завываний ветра и мокрого тревожного воздуха. Даже в той маленькой книге, которую ему удалось напечатать, было нечто пугающее. Теперь это самое «нечто» пробивалось к нему через бездну забвения. Поклонение Венере, сей любовно изобретенный и с таким тщанием описанный им обряд, теперь превращалось в оргию, в пляску теней при свете оловянных ламп. И вновь газовое пламя мостило ему путь к одинокому, затерявшемуся в полях домику, и вновь зловещий красный отблеск ложился на заплесневевшие стены и безнадежно черные окна. Луциан судорожно пытался вздохнуть, но пропитанный распадом и гнилью воздух не проникал в его грудь, а запах сырой глины забивал ноздри.

Неведомое облако, помрачившее его разум, сгущалось и становилось все темнее. Над Луцианом вновь нависло тяжкое отчаяние, сердце слабело от ужаса. Еще миг – и завеса будет сорвана. Ужас откроется ему.

Луциан попытался подняться, закричать – и не смог. Кромешная тьма сомкнулась, звуки бури замерли вдали. Грозная и пугающая римская крепость выросла перед ним. Он увидел кольцо искривленных дубов, а за ним – жаркий блеск костра. Уродливые создания толпились в дубовой роще – они звали и манили его, они взмывали в воздух и растворялись в пламени, которое небеса обрушивали на стены крепости. Среди призраков Луциан различил любимый облик – но теперь из груди его возлюбленной вырывались языки пламени, а рядом стояла уродливая обнаженная старуха. Обе женщины кивали ему, призывая подняться на холм.

Луциан вспомнил, как доктор Барроу шепотом рассказывал ему о странных вещах, найденных в коттедже старой миссис Гиббон, – о непристойных фигурках и каких-то неведомых приспособлениях. Доктор говорил, что старуха была ведьмой, а может быть, даже повелительницей ведьм.