Миры Артура Гордона Пима ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Никакими словами не описать то, что невозможно толком увидеть. Молниеносный бросок к расселине – и расплывчатое пятно взмывает над бездной, которая наверняка является вратами Тартара. Пятьдесят футов, как летит птица. Вот оно в воздухе – вот оно уже на полпути – однако, маньяк ничего не видит. Но тут маньяк медленно поворачивается, со своей жертвой в объятьях. Желто-коричневое пятно уже преодолело сорок футов – теперь остается пролететь еще десять до противоположного края ущелья – или десять тысяч до дна; и оно уже снизилось в полете на десять футов, хотя должно покрыть еще столько же по горизонтали – оно уже находится на одном уровне с краем пропасти, которого либо благополучно достигнет, либо… Маньяк повернулся, а желто-коричневое пятно достигло-таки края пропасти, но – ах! – чуть ниже, чем надо. Это Петерс, единственный на свете человек, который мог проделать такое – и остаться в живых. Он резко выбрасывает вверх свою железную руку, и длинные сильные пальцы крепко вцепляются в застывшую лаву. Теперь маньяк видит угрозу для своего замысла – но слишком поздно, ибо Петерс Непобедимый уже стоит перед ним. Тогда Апилус быстро опускает наземь свою живую ношу, и Петерс, человек-птица, снова рискует жизнью.

Впрочем, для человека вроде Петерса подобная схватка едва ли представляла опасность. Будь Апилус не столь неистов в своей слепой ярости, Петерс пощадил бы безумца – но такому не суждено было случиться. Во всем Хили-ли едва ли нашелся бы мужчина, способный справиться с Апилусом в рукопашной, но здесь он не мог тягаться с Петерсом. Поначалу моряк только оборонялся, не предпринимая никаких наступательных действий, но вскоре стало ясно: либо он убьет противника, либо противник убьет его. Апилус оттеснил Петерса – или сам Петерс по неосмотрительности позволил оттеснить себя – близко к краю расселины; и тогда Петерс заметил, что находится между Апилусом и пропастью, и Апилус, несмотря на всю свою безумную ярость, тоже заметил свое преимущество. У Петерса был длинный острый нож, но, как впоследствии он сказал, до сих пор он ни разу не использовал искусственное оружие в схватке один на один – и не стал бы прибегать к помощи ножа даже в схватке с маньяком, коли маньяк безоружен. Петерс увидел, что Дирегус и гребец нашли Пима, и теперь все трое, разумеется, наблюдали за происходящим. Впрочем, я не стал бы включать Пима в число зрителей, ибо он слишком хорошо знал, чем закончится поединок, чтобы следить за ним с особым интересом. Он не видел ничего и никого, кроме Лиламы… Однако вернемся к схватке. Увидев свое преимущество, Апилус собрал все свои немалые силы и – при содействии мощного незримого двигателя, воли безумца – попытался столкнуть Петерса в пропасть. В тот момент правой рукой моряк крепко сжимал плечо противника, а левой упирался ему в грудь. Он быстро переместил левую руку к бедру Апилуса и в следующую секунду этими своими длинными и мускулистыми, как у гориллы, руками оторвал безумца от земли и поднял над головой с такой легкостью, с какой другой мужчина поднял бы трехлетнего ребенка; а затем с геркулесовской силой выгнул и скрутил тело противника. Два позвонка в точке наименьшего сопротивления разъединились, позвоночник переломился, и обмякшее дрожащее тело рухнуло к ногам победителя. Петерс, движимый животным инстинктом, собирался бросить Апилуса не на землю, а в пропасть, но Дирегус предугадал такое намерение и крикнул Петерсу не причинять несчастному безумцу больше вреда, чем необходимо для того, чтобы обезопасить от него окружающих. Апилус не умер – то есть жизнь покинула не все его тело: ноги у него были парализованы, но во всем остальном теле сохранилась прежняя сила – и надо полагать, он прожил еще сто лет.

Тут доктор Бейнбридж умолк. Несколько минут назад в гостиную вошел доктор Каслтон и, храня молчание, выслушал заключительную часть рассказа, в которой описывалась короткая, но ужасная схватка.

Глава пятнадцатая

– Что ж, – сказал доктор Каслтон, когда Бейнбридж закончил, – еще пятнадцать лет назад Петерс действительно мог сотворить такое с любым человеком, весящим не более ста восьмидесяти – ста девяноста фунтов. Однажды я своими глазами видел, как он повалил наземь сильную лошадь, а нашему маленькому великану тогда уже было за шестьдесят. Вдобавок ко всему он обладает тем поразительным чутьем, позволяющим действовать наверняка, какое свойственно только животным. Говорят, тигр никогда не промахивается, набрасываясь на жертву; а наша американская пантера совершает самые немыслимые прыжки, даже особо не напрягая усилия. Я не раз замечал, что даже выродившийся по сравнению со своими дикими сородичами домашний кот крайне редко промахивается мимо цели. Петерс обладает – или обладал – таким животным инстинктом.

– Да, вы правы, – сказал Бейнбридж. – Петерс говорит, что почти на всех судах, на которых он когда-либо ходил, его прозывали «бабуином» – из-за огромной физической силы и проворства, говорит он; но как мы знаем, скорее из-за маленького роста и широкого рта – на самом деле из-за поразительного сходства с гориллой или орангутаном, а также, вероятно, из-за упомянутого Пимом обыкновения симулировать легкую умственную отсталость, прикидываться «простачком».

– Так не пойдет, – сказал Каслтон с тем особым выражением лица, какое у него появлялось всякий раз, когда он собирался перейти от серьезного разговора к шутливому. – Я ничего не имею против того, чтобы моего старого друга Петерса называли гориллой, но на горилле я ставлю точку. Я возражаю против «орангутана» и решительно возражаю против «бабуина». Но с «гориллой» я согласен, ибо горилла во многих отношениях превосходит – или во всяком случае, превосходила – человека. Истинность последнего утверждения представляется очевидной, даже если в своем сравнительном анализе мы ограничимся рассмотрением одного только скелета животного. Во-первых, горилла более спокойна и менее любопытна, чем человек; это доказывается наличием у нее всего трех, вместо четырех, позвонков в нижней части позвоночника: то есть хвостовой отросток у нее короче, чем у человека, а следовательно, по уровню развития она стоит дальше от обезьяны, чем мы. Во-вторых, у гориллы тринадцать ребер, каковое обстоятельство позволяет с уверенностью предположить, что, как бы ни выглядела современная горилла, ее дальние предки были красивее человека, поскольку первому горилле-самцу в поисках супруги не приходилось ограничивать поле действий собственной грудной клеткой.

– Все замечательно, доктор, но не кажется ли вам, что вы слишком строги по отношению к Адаму?

– Адам не вызывает у меня сочувствия. Правда, я никогда не порицал его за слабость, проявленную в эпизоде с яблоком; но я решительно осуждаю его за болтливость и жалкую трусость, через которые он подставил под удар Еву. Ева была интуитивным агностиком – и она не собиралась быть ничьей рабой. Если Адам решил не отставать от других – как действительно решил поначалу, – нечего было распускать нюни по поводу последствий. Бьюсь об заклад, после изгнания из Рая семейство кормила Ева. Каин пошел по стопам матери, и я осмелюсь утверждать, что в истории с Авелем, то есть после трагедии, Ева взяла сторону Каина. Ева и Каин всегда жили в свое удовольствие, ибо в своих действиях руководствовались чувствами, тогда как бедный, слабый, нерешительный Адам пытался пользоваться своей никчемной черепушкой, что приводило к естественным последствиям. Его чувства, составлявшие сильнейший элемент разума, постоянно вступали в противоречие с интеллектом, который был достаточно развит, чтобы вовлекать горемыку в неприятности там, где совершенно неразумное животное легко избежало бы беды; и у него никогда не хватало силы воли, чтобы исправить свою очевидную ошибку.

Мы рассмеялись, позабавленные таким мнением Каслтона, и Бейнбридж сказал:

– Если говорить о библейских персонажах, то мне кажется, что Моисей, получи он хоть самое поверхностное литературное образование, оставил бы далеко позади современного писателя-беллетриста. Пусть его слог дает повод для резкой критики, но в оригинальности его сюжетов сомневаться не приходится. Если после него и остался какой-то материал для совершенно оригинального произведения, то мне не удалось таковой обнаружить. Он дал литературе морской роман, военный роман и любовный роман – сюжеты, в основе которых лежат все человеческие страсти, и истории о сверхъестественном во всех проявлениях. Он первый представил миру, незнакомому с художественной литературой, великана и карлика; отважного мужчину, сильного мужчину и мужчину необычайной силы духа; честного человека, правдивого короля и женщину, которая умеет ждать любимого; голоса бесплотных духов, знамения небесные – одним словом, все. Даже бедный Эзоп родился слишком поздно, чтобы претендовать на оригинальность. Современный рассказчик может комбинировать, развивать и подробно прорабатывать сюжеты, но похоже, он уже никогда не придумает ничего принципиально нового.

– Кстати, доктор, – сказал Каслтон, явно раздосадованный необходимостью хранить молчание, покуда говорил другой, – какие-нибудь ваши вулканы или горы в Хили-ли взрываются?

– Нет, сэр, – с достоинством ответил Бейнбридж.

– Знаете, на месте Пима я бы взорвал эти горы, – сказал Каслтон. – Насколько я понял из вашего рассказа, заключительную часть которого услышал сегодня, ваша героиня спасена; но на месте Пима я бы не стал рисковать. Я бы передал вашему безумцу требование вернуть девушку – или же отвечать за последствия – каковые последствия заключались бы в том, что я взорвал бы всю гору вместе с ним, отправил бы на дно Антарктического океана. «Сэр, – сказал бы я, – верните леди – или я уничтожу вас». И я так бы и сделал, если бы хоть один волос упал у нее с головы. Между прочим, джентльмены, наверное, вы не слышали о придуманном мною способе положить конец войне?

Мы признали, что до сих пор не имели такого удовольствия. Я видел, что Каслтон готов разразиться одной из своих речей – одной из своих явно серьезных, но одновременно нарочито иронических речей, звучащих весьма странно в устах человека столь развитого интеллекта, приводимого в действие умственным primum mobile, природу которого я уже давно пытался определить.

– Что ж, джентльмены, – продолжал он, – это случилось около четырнадцати лет назад, в тяжелые дни Войны. – Он имел в виду великий мятеж, вспыхнувший в Соединенных Штатах в 1861 году, на подавление которого тогдашнему правительству потребовалось около четырех лет. – В период, когда наш президент пребывал в наибольшей тревоге. Я обдумал вопрос – как всегда обумываю важнейшие проблемы современности, – с позиции истинного величия. «Почему бы, – мысленно спросил я, – почему бы не положить делу конец одним ударом?» Разъезжая по нашим пустынным дорогам и тропам, я самым напряженным образом размышлял над проблемой. Я подумал о том, насколько существующая ныне организация вселенной зависит от так называемого светоносного эфира, от абсолютной подвижности и нерасширяемости эфира, от самой его природы. Я пришел к выводу, что ни одна предельно малая частица эфира (как ни один атом в случае с материей) никогда не добавляется к вселенной и никогда от нее не отнимается. И если бы нам удалось отнять у неспособного к расширению вселенского океана светоносного эфира хотя бы самую малую частицу, образовался бы вакуум, которому нечем заполниться, и равновесие вселенной нарушилось бы. Итак, джентльмены, логично или нет такое предположение?

Мы признали свою неспособность опровергнуть данное утверждение.

– «В таком случае, – продолжал размышлять я, подходя к вопросу с другой стороны, – если бы удалось создать дополнительное количество эфира, во вселенной не нашлось бы для него места. Вселенная в нынешнем своем состоянии – то есть в состоянии, в каком ныне существует так называемая материя, или субстанция, – просто прекратила бы свое существование – в один момент, вся вселенная, до последней звезды и планеты.

Но как же создать избыточную частицу эфира? – вот над каким вопросом я ломал голову на протяжении многих недель. Казалось, наконец я осознал мысль, мелькавшую в уме, который, как утверждают мои друзья, никогда не имел себе равных по разнообразию идей и быстроте реакции даже на самый слабый стимул, внешний или внутренний. По мнению многих физиков, материя является просто формой эфира – иными словами, она возникла из эфира, создалась из эфира; а следовательно, в конце концов, вся вселенная возникла из ничего, то есть из «ничего», если мы правильно определяем материю. Таким образом я сделал первый шаг к решению проблемы: изымите всю лучистую энергию у нелетучего газа – газа, неспособного превращаться в другие формы материи, то есть в жидкое и твердое состояние – и дело сделано. Я совершенно уверен, что мне такой газ известен, а через несколько лет о нем узнают все физики. В настоящее время способ получения данного газа я держу в тайне, ибо, возможно, мне еще захочется осуществить на практике открытие, ныне существующее лишь в теории – хотя на практике, несомненно, все произойдет в точном соответствии с моими объяснениями. Разумеется, вы понимаете, что, когда посредством искусственного охлаждения и сжатия я удаляю из своего газа все до последней частицы лучистой теплоты, он превращается в эфир; в неспособном к расширению вселенском океане эфира для него нет места, равновесие вселенной нарушается, вся материя мгновенно распадается и бесследно исчезает, и нам остается лишь сидеть тысячу тысяч миллиардов веков в ожидании, когда сформируется следующая вселенная.

С минуту мы все хранили молчание. Полагаю, доктор Бейнбридж, как и я, дивился странностям нашего чудаковатого товарища. Наконец я спросил: