— Прощайте, господин Кржчинский, — и меня опять отвели в тюремную камеру.
Слова следователя вонзились мне в душу, словно острые раскаленные железные когти. Все мое показание представлялось теперь мне самому нелепым и безрассудным. Я как нельзя лучше понимал, что мне предстоит очная ставка с Аврелией и что судья имел в виду именно ее, говоря об особе, которой мне нужно было страшиться. Действительно, каким образом мог бы я вынести такую очную ставку? Вместе с тем я припоминал, что именно могло найтись подозрительного в моих вещах. С ужасом вспомнил я, что в числе разных драгоценностей находилось там между прочим кольцо с вензелем Евфимии, подаренное мне во время пребывания моего в замке барона Ф. Кроме того, чемодан графа Викторина, все еще остававшийся у меня, был перевязан капуцинским веревочным поясом. Ввиду всего этого я счел себя окончательно погибшим и в отчаянии принялся бегать взад и вперед по камере. В это время мне показалось, что какой-то шипящий голос нашептывает мне на ухо: «Безумец, чего ты отчаиваешься? Разве ты забыл про Викторина?» В голове у меня немедленно прояснилось, и я воскликнул: «Нет, дело не проиграно, а напротив — выиграно!» В уме моем кипела самая энергичная деятельная работа. У меня возникло уже и раньше предположение, что между бумагами Евфимии могли отыскаться письма, в которых упоминалось о намерении графа Викторина явиться в замок под видом монаха. Исходя отсюда, я хотел объявить, что встретился с графом Викторином, и присоединить сюда даже последующую встречу с монахом Медардом, за которого меня принимали, рассказать, что я слышал будто бы стороною об окончившемся столь ужасным образом приключении в замке, и, указав на странное сходство между мною, графом Викторином и монахом, искусно выпутаться таким образом изо всей этой истории. Надлежало, однако, тщательно взвесить самые мелкие подробности, а потому я решил письменно изложить роман, который должен был меня спасти. Мне доставили канцелярские принадлежности, которые я потребовал, чтобы письменно дополнить данное мною показание. Принявшись за работу, я усердно писал до глубокой ночи. Воображение у меня все более разгоралось. Придуманный мною рассказ принимал все более законченную форму: хитросплетенная сеть наглой лжи, с помощью которой я надеялся скрыть правду от следователя, становилась все прочнее и крепче. Башенные часы замка пробили полночь, когда опять послышался тихий отдаленный стук, так сильно тревоживший меня накануне. Сперва я не хотел обращать на него внимание, но он раздавался все отчетливее. Это были удары каким-то орудием, правильно следовавшие друг за другом. И снова я услышал безумный хохот и стоны. Ударив кулаком по столу, я громко воскликнул: «Эй, вы там, внизу, тише!» — рассчитывая таким образом освободиться от ужаса, начавшего меня охватывать, но в это время громко и резко раздался хохот, отзвуки которого прокатились под сводами, и знакомый мне голос, запинаясь, проговорил: «Братец… братец… иду к тебе, к тебе… Отвори же… отвори!..» Как раз возле меня под полом слышался шорох. Что-то там скоблило и царапало и попеременно раздавались безумный смех и дикие стоны. Шум, шорох и царапанье становились все громче. Время от времени слышался также глухой стук, словно от падения каких-то тяжелых глыб. Схватив лампу, я встал со скамьи и почувствовал, что под моей ногой пол шевелится. Отступив на шаг, я увидел, что на том месте, где за минуту перед тем я стоял, каменная плита начинает приподниматься. Схватив ее, я без труда вытащил ее. Сквозь отверстие виден был тусклый свет, а в следующее за тем мгновение высунулась оттуда голая рука, вооруженная блестящим ножом. Я отшатнулся, охваченный ужасом. В это время раздался из-под пола голос: «Братец… братец… Медард здесь… Он лезет к тебе наверх… На, возьми… ломай… ломай… Мы убежим с тобой в лес… Да, в лес!..» Быстро мелькнула у меня мысль о бегстве и спасении. Весь страх мгновенно рассеялся. Я схватил нож, который мне снизу подавала голая рука, и принялся усердно выламывать им цемент, скреплявший отдельные плиты. Медард, находившийся внизу, выдавливал их тотчас же наверх. Четыре или пять камней были уже выломаны, когда из-под пола внезапно поднялся по самые бедра обнаженный человек и взглянул на меня, разразившись диким, безумным смехом. Свет лампы падал ему прямо в лицо. Я узнал в нем себя самого и грянулся без чувств на пол. Боль в руках пробудила меня от глубокого обморока. Яркий свет резал глаза. Тюремный надзиратель стоял прямо передо мною, держа в руках фонарь, горевший ослепительно ярко. Звяканье цепи и удары молота звучно раздавались под сводами.
Меня заковывали в кандалы. Заковав мне руки и ноги, меня обхватили еще железным поясом за талию и приковали цепью к стене.
— Надо полагать, сударь, что вы теперь не станете более помышлять о побеге и не будете выламывать плиты из пола, — заметил тюремщик.
— За что же его в сущности посадили? — спросил кузнец.
— Да разве ты не слышал, Иост, что говорит весь город? Этот проклятый капуцин зарезал трех человек, если только не больше. Все дело уже окончательно выяснено, и через несколько дней у нас будет здесь большое торжество с колесованием и всем прочим.
Я ничего больше не слышал, так как опять впал в беспамятство. Когда я снова очнулся, вокруг меня было темно. Затем несколько тусклых полосок света проникли в низенькую, сводчатую камеру, в которой расстояние от пола до потолка не превышало шести футов. Я с ужасом убедился, что меня перевели в другое помещение из прежнего, несравненно более просторного и удобного. Томимый жаждой, я протянул руку к стоявшей возле меня кружке с водой. Что-то сырое и холодное скользнуло мне в руку, и я увидел раздувшуюся противную жабу, которая, выскользнув из моей руки, уходила от меня медленными тяжелыми прыжками. С отвращением выпустил я из рук кружку. Чувствуя себя неизреченно несчастным и сознавая безвыходность своего положения, я прошептал: «Аврелия! Аврелия! К чему стану я еще лгать перед судом и отрекаться? К чему приведут все ухищрения, нашептываемые мне отцом лжи и врагом человека? Уж не к тому ли, чтобы продлить на несколько часов жизнь, являющуюся для меня мучительной пыткой? Несчастный безумец, к чему ты стремишься? К тому, чтобы обладать Аврелией? Ты мог бы достигнуть этого лишь ценою неслыханного преступления. Ведь если бы тебе даже и удалось обмануть всех других и уверить весь свет в твоей невиновности, она все-таки узнала бы в тебе злодея, убийцу Гермогена, и стала бы питать к тебе глубокое отвращение. Несчастный и безумный сумасброд! Что же сталось со всеми твоими гордыми замыслами, с верою в сверхъестественную твою силу, с помощью которой ты мечтал управлять судьбою? Ты ведь не можешь убить ядовитого червя, грызущего твое сердце! Если бы даже тебя пощадила рука правосудия, ты все-таки погиб бы в безнадежной скорби и отчаянии!» — Громко жалуясь таким образом на судьбу, я бросился на солому и почувствовал в это мгновенье у себя на груди что-то жесткое. Очевидно, в боковом кармане моего жилета что-то лежало. Опустив туда руку, я вытащил небольшой нож. За все время пребывания в тюрьме у меня не было ножа. Без сомнения, этот нож был мне оставлен таинственным моим двойником. С трудом поднявшись, я начал осматривать нож в более яркой полосе света, падавшего сквозь загороженное решеткой оконце, и узнал блестящую серебряную рукоятку. Неисповедимой судьбе было угодно, чтобы у меня в руке оказался тот самый нож, которым я убил Гермогена и который пропал у меня несколько недель назад. Теперь в моей душе внезапно пробудилась сияющая светлая уверенность спастись по крайней мере от позора.
Она меня успокоила и утешила. Нож, возвращенный мне таким непонятным образом, служил указанием со стороны Провидения, каким именно образом должен я искупить мои преступления и добровольной смертью примирить с собою Аврелию. Словно божественный луч, охватила меня любовь к Аврелии, очищенная от всяких греховных поползновений. Мне казалось, будто я вижу опять перед собою Аврелию так, как в исповедальне церкви капуцинского монастыря. «Я действительно люблю тебя, Медард, но ты не понимал меня до сих пор… Моя любовь — это смерть», — нежно нашептывал мне голос Аврелии. Я твердо решил откровенно рассказать следователю изумительную повесть моих похождений и затем лишить себя жизни.
Тюремный надзиратель вошел в мою камеру и принес мне лучшее кушанье, чем я обыкновенно получал, а также бутылку вина. «По приказанию герцога», — объяснил он, накрывая на стол, который был принесен вошедшим следом за ним слугою. Я просил надзирателя сообщить следователю о моем желании с ним повидаться, чтобы открыть ему многое, лежащее тяжелым гнетом у меня на сердце. Он обещал выполнить мое поручение, но я тщетно ждал, чтобы меня повели к допросу. Никто не являлся в мою камеру, кроме тюремного слуги, который, когда уже совсем стемнело, вошел туда, чтобы зажечь висячую лампу. На душе у меня стало спокойнее, но я чувствовал себя очень утомленным и погрузился в глубокий сон. Мне чудилось, что меня привели в длинную, мрачную сводчатую залу, где я увидел целый ряд высокопоставленных духовных сановников. Одетые в черные рясы, они сидели вдоль стены на высоких стульях. Впереди их, у стола, покрытого скатертью кроваво-красного цвета, помешался судья, рядом с которым сидел монах доминиканского ордена в полном облачении. Судья обратился ко мне и объявил громким торжественным голосом:
— Ты, нераскаянный преступный монах, предан теперь церковному суду, так как все твои попытки скрыть свое имя и звание остались тщетными. Франциск, принявший в монашестве имя Медарда, говори, какие именно преступления учинены тобою?
Я хотел искренне сознаться во всех моих греховных и преступных деяниях, но, к величайшему своему ужасу, говорил совершенно не то, что намеревался сказать. Вместо смиренного сознания и чистосердечного раскаяния из уст моих вырывались какие-то непристойные, бессвязные речи. Тогда доминиканец, выпрямившись передо мною во весь гигантский рост и пронзая меня страшными сверкающими взорами, воскликнул:
— В таком случае, жестоковыйный упрямый монах, придется подвергнуть тебя пытке!
Я выхватил нож и хотел нанести себе удар прямо в сердце, но рука мне плохо повиновалась, и я ударил себя ножом в шею. Клинок, коснувшись красного рубца, имевшего форму креста, распался у меня в мелкие куски совершенно так, как если бы он был стеклянный. Меня схватили прислужники палача и потащили вниз, в глубокое сводчатое подземелье. Доминиканец и судья сошли туда же вслед за мною. Судья еще раз предложил мне сознаться. Я опять напрягал все усилия, чтобы высказать чистосердечное раскаяние, но снова у меня обнаружился какой-то безумный разлад между мыслью и словом. В глубине души я чистосердечно сознавался во всем и с величайшим сокрушением каялся в своих грехах, а между тем уста мои твердили безумные, нелепые и бессвязные фразы. По знаку, поданному доминиканцем, помощники палача раздели меня донага, связали мне за спиной обе руки, и я почувствовал, что меня с помощью ворота поднимали к самому потолку, причем вследствие груза, привешенного к ногам, все сочленения мои растягивались и хрустели. Боль была до такой степени нестерпимой и острой, что я громко закричал и проснулся. Я продолжал и после моего пробуждения чувствовать боль в руках и ногах, но боль эта вызывалась тяжестью цепей, в которые меня заковали. Вместе с тем я чувствовал над глазами какой-то гнет, не позволявший мне открыть их. Наконец ощущение это внезапно исчезло. Можно было подумать, что у меня с головы сняли тяжесть, давившую на лоб. Я быстро поднялся на постланной для меня соломе и увидел стоявшего передо мною доминиканского монаха. Сон переходил, значит, в действительность. Я почувствовал, что кровь начинает застывать у меня в жилах. Монах стоял передо мною недвижно, как статуя, и, скрестив на груди руки, глядел на меня глубоко ввалившимися черными глазами. Я узнал таинственного страшного живописца и чуть не в обмороке бессильно опустился на соломенное свое ложе. «Быть может, впрочем, это была иллюзия, обман чувств, отуманенных сном», — думал я. Ободренный такими мыслями, я снова поднялся, но монах по-прежнему недвижно стоял передо мною, не спуская с меня глубоко ввалившихся черных глаз. Тогда я воскликнул в безумном отчаянии: «Изыди отсюда, ужасный человек! Впрочем, нет, ты ведь не человек, ты — сам сатана, который хочет ввергнуть меня в вечную гибель! Сгинь отсюда, проклятый! Удались прочь!» — «Бедный близорукий безумец! — воскликнул монах. — Я вовсе не тот, кто старается навеки заковать тебя в адские цепи и хочет тебя отвратить от выполнения священной задачи, к которой ты призван Провидением! Медард, бедный близорукий безумец! Я приводил тебя в ужас своим появлением каждый раз, когда ты легкомысленно подходил к самому краю бездны, где тебя ждала гибель. Я предостерегал тебя, но ты не внимал моим предостережениям и не понимал их. Встань же и подойди теперь ко мне!» Монах сказал все это тоном глубокой, раздирающей сердце грусти. Взор его, наводивший прежде на меня страх, стал кротким и нежным. Приветливое выражение разлилось по его лицу. Моя душа переполнилась невыразимой грустью. Живописец, вызывавший у меня перед тем такой ужас, представлялся мне теперь посланцем Провидения, который должен меня ободрить и утешить в безвыходном моем бедствии. Я поднялся с соломенного ложа и подошел к нему. Это было не привидение, так как я осязал его одежду. Невольно преклонил я перед ним колени, а он, как бы благословляя меня, положил мне руку на голову. Тотчас же во мне пробудились в ярких красках дивные картины. Я опять очутился в священном лесу, на той самой полянке, куда паломник в странном костюме принес ко мне, в бытность мою еще ребенком, очаровательного, дивного мальчика. Я рвался вперед, мне хотелось войти в церковь, которую я видел перед собою. Там, казалось мне, я мог принести покаяние и получить отпущение тяжких грехов. Несмотря на искренность моего желания, я оставался недвижимым и не мог понять свое «я». В это время послышался глухой голос, внушительно проговоривший: «Мысль равноценна поступку». Охватившие меня грезы рассеялись, и я, сознавая, что слова эти были высказаны живописцем, спросил: «Непонятное существо, неужели ты именно являлся мне в злополучное утро в Б., в церкви капуцинского монастыря, а потом в имперском городе и наконец здесь?» — «Не продолжай! — прервал меня живописец. — Я всюду держался поблизости от тебя, искренне желая спасти тебя от гибели и позора, но ты не поддавался моему влиянию. Дело, на которое ты призван, ты должен выполнить ради собственного твоего спасения!» — «Ах, — вскричал я в отчаянии, — отчего не удержал ты мою руку, когда я в злодейском греховном порыве поразил этого юношу?..» — «Это не было мне дозволено! — возразил живописец. — Не спрашивай меня. Знай, что дерзновенно идти против предопределения… Медард, завтра ты будешь близок к цели!» Я невольно содрогнулся в убеждении, что понимаю затаенную мысль художника. Он знал и, без сомнения, одобрял задуманное мною самоубийство. Тем временем живописец неслышными шагами направлялся к дверям тюрьмы. «Когда же именно, когда увижусь я опять с тобою?» — «У самой цели!» — воскликнул художник, обернувшись ко мне еще раз. Он проговорил эти слова так торжественно и громко, что отзвуки их раздались под сводами. «Итак, до завтра?» — Дверь неслышно повернулась на петлях, и живописец исчез.
Как только рассвело, вошел в мою камеру тюремный надзиратель со своими служителями, снявшими оковы с разболевшихся моих рук и ног. Мне сообщили при этом, что вскоре меня поведут к допросу. Глубоко сосредоточившись в самом себе и освоившись с мыслью о близкой смерти, я отправился в кабинет судебного следователя. Я уже подготовил в уме свое показание так, чтобы изложить его вкратце, но не пропустить важных подробностей. При входе моем в кабинет следователь встал с кресла и быстро подошел ко мне. Вид у меня, надо полагать, был чрезвычайно расстроенный, так как радостная улыбка, сиявшая на лице следователя, быстро сменилась выражением глубочайшего сострадания. Схватив меня за обе руки, он потихоньку усадил меня в собственное свое кресло, а затем, пристально глядя на меня и говоря торжественным тоном, медленно и с расстановкой объявил:
— Господин Кржчинский, могу сообщить вам радостную весть: вы свободны. Возбужденное против вас судебное следствие прекращено по высочайшему повелению. Оказывается, что вас смешали с другим лицом, на которое, впрочем, вы изумительно похожи. Ваша невиновность доказана теперь. Вы свободны!
Мне показалось, будто все с жужжаньем завертелось вокруг меня словно в вихре. Казалось, будто не один, а целая сотня судебных следователей глядит на меня сквозь дымку густого тумана. Лица их быстро мелькали передо мной, и наконец все исчезло в глубоком мраке. Некоторое время я, очевидно, был в беспамятстве. Очнувшись, я почувствовал, что мне трут виски одеколоном. Когда я в достаточной степени оправился, следователь прочел мне краткий протокол, в котором заявлялось, что он известил меня о прекращении судебного следствия и отдал приказ о моем освобождении из тюрьмы. Я молча подписал этот протокол, так как чувствовал себя не в силах выговорить ни одного слова. Добродушие и участие, с которыми глядел на меня следователь, вызывали у меня страстное желание добровольно сознаться теперь, когда меня сочли невиновным и освободили от суда и следствия. Мне хотелось рассказать судье все мои злодеяния, а затем тут же умереть, вонзив себе нож в сердце. Я собирался уже выполнить свое намерение, но следователь, очевидно, не хотел меня слушать, а настаивал, чтобы я поскорее ушел. Я машинально направился к дверям. Он пошел за мною и, выйдя в коридор, сказал, понизив голос:
— Здесь я уже не следователь, а потому считаю себя вправе вам сообщить, что в первое же мгновенье, как только я вас увидел, вы чрезвычайно меня заинтересовали. Вы, без сомнения, и сами согласитесь, что все как будто говорило против вас. Тем не менее я в продолжение всего следствия искренне желал, чтобы вы не оказались отвратительным злодеем-монахом, за которого вас принимали. Теперь позволю себе сказать вам по секрету, что вы не поляк, родились не в Квечичеве и не Леонард Кржчинский.
Я подтвердил совершенно спокойным и твердым тоном:
— Да, вы правы.
— А также и не особа духовного звания? — осведомился судебный следователь, потупив глаза, вероятно для того, чтобы избавить меня от своего инквизиторского взгляда.