И Иван снова рассмеялся своим дробным, но опять-таки болезненным смехом.
– Кстати, о Смердякове, – продолжил он вскоре, отхлебнув из тонкого бокала, который время от времени вертел в руках, как и на обеде у Владыки. – Жаловался он мне, что ты его не любишь… (Алеша на этот раз не смог сдержать содрогания, прервавшего ему дыхания.) Во время одной из бесед тогдашних с ним и жаловался. Мол, ты и должен был любить его более нас, а не любил…
– Да за что же любить?.. – прошептал Алеша, и опять неприятно и запоздало осознал, что тот же самый вопрос он задавал и Мите.
– Вот ведь какая штука, Алеша. Может, не любить, а хотя бы пожалеть бы… Я и то к нему большее участие, выходит, проявил… Я не говорил еще тебе об этом. В последний мой приход к нему он рассказал, что наш отец оскорбил его жестоко… да еще в детстве…
– Как оскорбил?
– Содомским осквернением.
– Неужели может быть… такое?
– Может, Алешка – и не такое может быть… И тот, разумеется, не мог этого ни забыть, ни простить. Хотя, как такое простишь?.. Ты бы простил – а?.. Вот-вот. Ему еще тогда запала мысль убить его. Только санкции ждал… М-да, моей санкции. Дескать, я ему ее и предоставил. М-да, от меня санкции ждал, а от тебя любви… Я дал, а ты вот и не дал. Ха-ха!.. – и Иван опять выдохнул пару смешков. – Вот ему как раз, Смердякову, братцу нашему, не хватило карамазовской этой живучести. В петлю полез. А что еще делать – собственный разврат не прельстил, охранителем не стал, любви не получил, а до революционеров не дорос – благородства не хватило… Да, а веры не было изначально… Ну, и хватит о нем, Алешка. Теперь я тебя жажду. Тебя – братец мой, потерявший веру… Тебя, к которому хотел, как к кубку припасть и напиться… Расскажи же мне свое Confession de foi. Я тебе, как мог, свое рассказал. Теперь твоя очередь. Како веруеши?.. Во что веруеши, потерявши веру? Да и как такое могло случиться с послушником монастырским? С любимым учеником преподобного Зосимы Милостивого?.. Вижу же – глаза блестят, хочешь рассказать – ведь хочешь же?
– Хочу.
– Я рад, Алеша. Я рад… Я рад, что в нас сохранилась эта братская ниточка, не порвалась еще, несмотря ни на что. Это, может, то, ради чего я еще и живу, то, что стоит охранять до последней капельки этой же самой жизни… Ведь неизвестно же, будем ли мы с тобой сидеть еще когда-нибудь вместе? Может, будем, а может и нет… А я все-таки хочу напиться… Ну если не напиться, то хоть глоток от тебя сделать хочу. А то совсем уже тяжко мне… Я еще тогда, тринадцать лет назад, хотел об тебя исцелиться, а теперь и тем паче…
Алеша уже действительно приоткрыл, было, рот, чтобы что-то сказать, как в их комнатку донесся оглушительный женский визг, заставивший их обоих замереть. Визг несся из основной залы трактира и возобновлялся несколько раз все с новой силой, и было непонятно, что может быть его источником – какой-такой ужас или может даже что-то противоположное. Но и сносить его просто так, сидя на месте, не было никакой физической возможности: Алеша и Иван, не сговариваясь, поднялись и вышли наружу из своего апартамента. Пройдя внутрь залы, где уже группировалась толпа зевак из поздних трактирных завсегдатаев, они стали свидетелями безобразной сцены, которые, впрочем, были здесь не редкостью. На небольшом стульчике между двумя столами сидела дамочка, разодетая в какое-то пышное розовое, но странно укороченное платье, из под которого совсем уж неприлично вылезали нижние юбки – пьяная, с широко расставленными ногами, благодаря которым, собственно и могла удерживаться на стуле. Алеша не сразу, но все-таки признал в ней Ольгу Карташову – ту самую, которая едва не попала под посох Ферапонта, да и о ней шла речь на их сходке. Сейчас ее можно было рассмотреть поближе. Она от природы была весьма недурна собой, особенно хороши были четко выписанные брови, так напоминающие ее брата – но в пьяном виде со всеми своими жеманными кривляньями и визгами она производила отталкивающее, прямо отвратительное впечатление. Тут же за столом, позади нее, в компании полупьяных купцов сидела и Мария Кондратьевна. Вся эта компания громким гоготом отвечала на каждый визг Карташовой, а причиной этих визгов были стоящие по ее бокам на четвереньках другие два купца. У них были завязаны полотенцами глаза, и они лезли и тыкались мордами в Карташову и, кажется, хватали ее зубами. Алеша не сразу понял, что происходит, пораженный всей отвратительной неприглядностью видимой картины, и только позже рассмотрел, что Карташова от пояса была увешана прикрепленными на ее платье прищепками, причем в самых пренеприличных местах, и целью этих купцов было посрывать как можно быстрее и больше этих прищепок. Один из этих купцов был еще молоденькой, в красной рубахе и черном жилетике, он и суетился больше, отвратительно приподнимая зад от сапог на плохо гнущихся подошвах.. Второй был уже немолодым, но плотно сбитым и одетым в серую безрукавку – его возраст выдавала трясущаяся от напряжения куцая борода, торчащая прямо из под широко завязанного полотенца. Напряжение соревнования росло по мере уменьшения количества прищепок, как и сила визгов Карташовой, которая издавала их от каждого толчка, трясясь то ли от хохота, то ли от нервического перевозбуждения. Жара поддавала и толпящаяся публика – сюда подошли, кажется, все половые и официанты, даже из кухни потянулись повара и разносчики. Жизнь трактира замерла и сосредоточилась на этом веселеньком зрелище. Общий восторг – да так, что многие от хохота задрали головы вверх – вызвало столкновение лбами соперников, только раззадорившее обоих и заставившее их усилить натиск на безостановочно визжащую Карташову. Та на особо высоких нотах тоже задирала голову вверх, но даже в ее искаженных чертах, особенно это было заметно во взлете бровей, Алеша с болью видел сходство с ее погибшим страшим братом – «Камешком», Володей Карташовым…
Наконец, под общий взрыв хохота Карташова не выдержала совместного и одновременного толчка двух голов себе в живот и свалилась со стульчика. Это не остановило соперников, и они, рыча как хищники над поверженной жертвой, продолжали рвать зубами прищепки, зачастую отхватывая и куски легко рвущегося платья, причем тычась мордами уже под самый живот Карташовой. Та уже просто стонала от хохота и захватывающего ей дыхание визга.
– Пойдем, – потянул Иван за рукав Алешу. Казалось, он тоже был уже пресыщен безобразным зрелищем. Но с Алешей происходило что-то странное.
– Нет, стой, Иван… Стой – пусть будет… до конца… Стой – это важно… – лихорадочно блестя глазами, прошептал тот Ивану, не двигаясь с места. – Потом поймешь…
Но собственно зрелище уже закончилось. Соперникам, наконец, сняли повязки с голов, и старым из них оказался знакомый уже нам по первому повествованию купец Горсткин по прозвищу «Лягавый». Он и не сильно изменился за эти тринадцать лет. Даже куцая реденькая бородка, кажется, сохранила свой вид. Даже кудряшки, которые в свое время так озлили Митю, еще сильнее курчавились вокруг его головы, уж совсем придавая ему сходство с матерым бараном.
Между тем подсчитали прицепки, и под свист и улюлюканье публики у молодого оказалось на одну из них больше – это означало, что Карташова достается ему, в этом и был смысл сего разгульного соревнования. Ту уже подняли с пола (сама она встать не могла), и она уже стала ластиться к выигравшему ее молодому купечику, обнимая его одной рукой и как-то отвратительно трубочкой вытягивая вперед губы, пытаясь поцеловать победителя. Но сдаваться, видимо, было не в правилах Лягавого. Тот вдруг грубо оттолкнул Карташову от купечика и притянул ее к себе.
– Врешь, моя возьмет… Врешь… Пятьдесят рублей даю.
Но тот совсем по-бычьи наклонил голову, готовясь защищать свою добычу и, если надо, снова столкнуться для этого лбами.
– Вы это, Кузьма Тытыч, не дурыте… (Купечик, может спьяну, вместо буквы «и» говорил «ы».) Она моя. Я ее по честному праву возымел. («Честному» он произнес с ударением на втором слоге.) Горсткин в ответ пробормотал сначала что-то неразборчивое, а потом, вытащив из поддевки пачку кредиток, уже четко:
– Пятьсот.