Вечность после...

22
18
20
22
24
26
28
30

- Ева! Ничто не может убить тебя в моих глазах! А тем более, как женщину! – в нём столько экспрессии, что от её нажима я почти сдаюсь. - Просто скажи! - умоляет взглядом.

А я смотрю и думаю: да какая уже теперь, к чёрту, разница? Сексуальность моя почила на веки. Через парочку месяцев меня, возможно, вообще не станет, так что я теряю? Ну, хочет знать, хочет ещё больше боли носить в своём сердце, так пожалуйста - пусть получит!

- Был.

- Что с ним случилось?

- Она, кажется, разбила его… я теперь уже и не вспомню точно.

Мы долго лелеем тишину в палате, прислушиваясь к мыслям друг друга. Внезапно Дамиен признаётся:

- Это был мой подарок. Я подарил ей машину, которую она хотела, в тот день… в тот самый день, когда её беременность подтвердилась.

Мне смешно до одури и до изнеможения больно. Дамиен обнимает меня, утешая, успокаивая. Он долго ни о чём не спрашивает, а я жду так, как не ждала ещё ни одного вопроса. И вот, наконец, он решается:

- А почему ты спросила?

И я хочу ответить, но не могу – горло сжато в тиски сожалений, бесконечного отчаяния, страха, обиды на него, моего Дамиена, на жизнь и её витки, петли и кульбиты, на все «подарки», что она так щедро мне подарила.

Дамиен знает, что со мной творится нечто необычное, ощущает, что его ждёт некое «знание», от которого ему будет плохо. Я чувствую щекой, как нервно он сглатывает, слышу в сдавленном голосе предвкушение боли:

- Просто скажи, Ева. Просто скажи.

Откидываю его руки, обжигающие близостью, отравляющие болью, так уверенно расползающейся по его телу, что я могу физически её ощущать. Подхожу к окну и, глядя на утопающий в первом декабрьском снегу сквер, наконец, открываю самую большую свою тайну, сбрасываю самую тяжёлую ношу:

- Твоей дочери было шесть внутриутробных месяцев. И она была невероятно красивой, настолько, что это было видно даже сквозь синяки на её крошечном, почти игрушечном тельце. Я назвала её Лав, потому что это было единственное подходящее ей имя.

Оборачиваюсь, желая увидеть его глаза в этот момент, когда он узнает, что сделал, что не защитил, не уберёг нас, но мне, увы, не видно его лица, потому что оно скрыто за вжатыми добела в суставах руками. Его плечи не подрагивают, нет, они трясутся в неукротимой агонии. Сколько раз в своём ненормальном детстве я мечтала увидеть его вот таким? Но он никогда не плакал, никогда: даже когда я раздолбала увесистым молотком все его модельные машины, сожгла рукотворного воздушного змея, над которым они с Роном корпели неделю, спустила с лестницы его двенадцатилетнее тело, не принимала таких искренних, сильных и уязвимых чувств. Он не пролил ни единой грёбаной слезы, когда разбился и был вынужден мочиться в специальные трусы, как старик. Но он не смог сдержать сшибающую с ног волну боли, когда узнал о смерти нашего ребёнка.

Он ведь даже не хотел девочку, только сына. Всегда твердил, как сильно мечтает научить его быть мужчиной, верить в себя и идти по жизни с гордо поднятой головой. Как отправится с ним вместе в морское путешествие искать затерянные корабли и клады, научит играть в бейсбол.

Дамиен ничего не говорил о девочках, но именно его крошка, единственная во всём мире, сумела сломать сильного, непоколебимого Дамиена, всегда готового сокрушить любого, но при этом не упасть самому.

Я никогда не видела его в такой боли и понятия не имею, почему она доставляет такое удовольствие, почему мне нравится смотреть на то, как он мучается, как корчится в конвульсиях сдерживаемых всю его сознательную жизнь рыданий. И я не представляю, откуда взялась во мне эта безграничная жестокость:

- Кольцо твоё почило в ломбарде Восточного Ванкувера. Индус-ростовщик был хитёр и жаден: денег хватило только на кремацию, а похороны Лав я организовала сама. Она теперь живёт у залива, где-то на красивом западном берегу.

Пусть годы спустя, но всё же он получил ответ на свой вопрос.