Странствия Шута

22
18
20
22
24
26
28
30

Шайзим

Кориоа, первый Слуга, так писал о своем Белом Пророке: «Он пришел не первый, и не последним будет. Ибо каждому поколению дается тот, кто ходит среди нас, видит все вероятности, ведет нас к лучшему будущему. Я решил назвать себя его Слугой, записывать сны моего бледного мастера, и вести учет способов, которыми он делает кривой путь прямым и безопасным».

Так Кориоа стал первым, кто назвал себя Слугой. Некоторые думают, что он был и Изменяющим Тэрубата. Но последующие записи настолько разрозненны, что стоит с опаской предполагать такое.

И вопреки тем Слугам, что были до меня и вели записи дел Белых пророков своих дней, я прямо спрошу, и пусть многие пеняют мне за это. Должен ли быть только один? И если так, кто определяет единственного Белого Пророка из числа детей с бледными лицами и бесцветными глазами? И когда точно, скажите на милость, начинаются и заканчиваются «поколения»?

Я задаю эти вопросы не для того, чтобы посеять смуту и сомнения, но лишь для того, чтобы мы, Слуги, держали глаза так же широко открытыми, как и Белые Пророки, которым мы служим. Допустим, есть много, много вариантов будущего. На бесчисленных перекрестках будущее становится прошлым, и бесконечное количество вероятностей рождается и умирает.

Так давайте больше не станем называть бледного ребенка шайза, Единственный, как мы привыкли называть его на нашем древнейшем языке. Будем называть его шайзим, Один Из Многих.

Давайте больше не будем закрывать глаза на свои собственные замыслы. Давайте признаем, что, выбирая шайзу, как и должно, мы определяем судьбу всего мира.

Слуга Сетуша, 41 династия

Мы ехали.

Отряд оказался больше, чем я думала. Здесь было около двадцати солдат, и приспешников Двалии тоже было примерно двадцать человек. Меня везли в больших санях, которые следовали за двумя другими, поменьше, полными припасов. Солдаты и ученики Двалии ехали верхом. По большей части мы двигались по ночам, медленно, потому что, избегая королевских дорог, пресекали пастбища и попутные просеки. Казалось, стоило мелькнуть какому-нибудь подворью, мы огибали его, прячась за лесом или уходя на бездорожье. Темнота, холод и ровное бухание копыт животных глушило все мои чувства. Иногда упряжка нас по нетронутому снегу, и тогда сани то и дело вздымались и опадали.

Мне постоянно было холодно, даже когда меня кутали в меха и теплые одежды. Когда днем они ставили палатки и приказывали мне ложиться спать, я была такая замершая, что никак не могла расслабиться. И все же я чувствовала — этот холод не имеет ничего общего с моим телом. Думаю, это был тот же холод, который успокоил Шан. Она все еще была как лед на озере. Даже когда она шагала, то брела, как окоченевший труп. Она не говорила ни слова и едва могла позаботиться о себе. Одна из девушек Двалии взялась присматривать за ней и закутала ее в тяжелую белую шубу. Она же, Одесса, вкладывала еду в ее руки или пихала кружку горячего супа в ее пальцы. Иногда Шан могла поесть, а иногда могла сидеть и держать кружку, пока горячий суп не станет холодным и противным. Одесса тогда заберет кружку и выльет суп обратно в общий котел. А Шан, замершая и голодная, поползет через одеяла и шкуры в дальний угол палатки.

У Одессы — длинные темные волосы, тонкие и пятнистые, бледно-белая кожа и глаза цвета скисшего молока. Один ее глаз блуждал по глазнице. Нижняя губа ее висела, приоткрывая рот. Мне было трудно смотреть на нее. Она выглядела больной, и все же двигалась, будто была здоровой и сильной. Верхом на белой лошади она ехала рядом с нашими санями и тихонько напевала, а иногда, по ночам, громко смеялась со своими товарищами. И все-таки в ней была какая-то неправильность, будто ее родили не вовремя. Я старалась не смотреть на нее. Мне все казалось, что всякий раз, когда я поворачиваю голову, чтобы посмотреть на нее, ее блуждающий глаз уже глядит на меня.

Днем мы разбивали лагерь в лесу, обычно как можно дальше от дороги, даже в самую темную ночь, когда шел снег и дул ветер. Кто-то один из бледного народа всегда ехал впереди, и отряд и всадники без вопросов следовали за ним. Хоть соображала я туго, но мне подумалось, что они возвращаются по своим следам, повторяя свой путь сюда. Я пыталась обдумать, откуда они пришли и зачем, но мои мысли ворочались тяжело, будто в холодной каше.

Белый. Так много белого. Мы ехали сквозь мир, укрытый белым. Снег падал почти каждый день, смягчая и разглаживая землю. Когда дул ветер, он лепил снег в сугробы и насыпи, бледные, как лица приспешников Двалии. Палатки их были белыми, многие пледы и одеяла были белыми, и туманы, которые, казалось, лились и расцветали вокруг нас в дороге, были белыми. Лошади их были белыми. Мои глаза быстро уставали, ведь мне приходилось вглядываться, чтобы отделить фигуры людей от белизны ледяного мира.

Они говорили друг с другом, но их разговоры текли мимо меня, и в них было столько же смысла, как и в звуке скользящих по снегу саней. Язык их был текуч и зыбок, слова словно впадали друг в друга, а их голоса дрожали то вверх, то вниз, будто они пели, обращаясь друг к другу. Я узнала несколько имен, но лишь потому что они постоянно повторяли их. Меня они звали шайзим: шепчущий, робкий звук. Либо мало кто из них говорил на моем языке, либо они не считали нужным даже попробовать поговорить со мной. Они говорили над моей головой и за моей спиной, перетаскивая меня из саней в палатку и обратно. Они совали миски с едой в мои руки, а затем забирали их. Они не давали мне уединиться, хотя их любезности хватало на разрешение мне и Шан отойти от них в самые крайние минуты.

Так как я сама выговорила Шан жизнь, они решили, что мне нужно, чтобы она постоянно была рядом. Мне пришлось спать рядом с ней, а днем она ехала рядом со мной в больших санях. Иногда Двалия, Одесса и человек-в-тумане, Винделиар, ехали с нами. Иногда они ехали на лошадях, или кто-то из них садился рядом с нашим кучером. Мне не хотелось, чтобы они были так близко, и все-таки я чувствовала себя в безопасности, когда они садились в сани. Они еле слышно говорили друг с другом, и голоса их мелодично вплетались в скрип упряжки, стук копыт и понукание всадников. Когда их рядом не было, темнота подползала очень близко. Несколько раз я выходила из оцепенения и ощущала, что рядом с санями едут солдаты. Некоторые из них смотрели на Шан как псы у пустующего обеденного стола, набирающиеся смелости цапнуть кость с тарелки. Не похоже было, что она видит их, но у меня от этих взглядов кровь застывала в жилах. У одного из солдат были волосы цвета спелых желудей. Его я замечала чаще, потому что он всегда в одиночку приближался к саням. Остальные подъезжали парами или по три человека, рассматривали Шан, переговаривались и коротко, резко хохотали. Какое-то время они будут рассматривать нас. Я попытаюсь смотреть за их спины, но это трудно, и мои мысли снова станут мягкими и путаными. Вскоре их лица расслабятся, рты приоткроются, и они отъедут обратно, к солдатам, идущим за нами. Думаю, это делал с ними человек-в-тумане.

Мы двигались долгими зимними ночами, в самые темные их часы, когда большинство людей спали. Дважды, когда мы выходили из леса, я замечала, как мимо нас проезжают люди. Я видела их, но они нас не замечали. В моей голове вертелись старые сказки про миры, которые задевали наш, лишь на мгновение касаясь его. Было похоже, будто затуманенное стекло отделяет нас от остального мира. Мне ни разу не пришло в голову позвать на помощь. Теперь сани Двалии, несущие меня по снежному морю, стали моей жизнью. Ее зажали в узкую колею, и я двигалась по ней, как гончая по запаху.

Во время остановок мы с Шан делили угол большой палатки. Мне было приятно ощущать ее спиной, потому что я мерзла даже под наваленными сверху мехами и тяжелыми халатами. Я думала, что Шан мерзнет не меньше меня, но когда я один раз прижалась к ней, она так коротко и резко вскрикнула, что разбудила Двалию и Одессу. Потом Шан молча отодвинулась от меня, утянув с собой большую часть одеял. Я не стала возмущаться. Как и не спрашивала, что за жидкий темный суп нам дают, или чем смазывает Одесса мои волосы, руки и ноги на рассвете, перед тем, как мы ложимся спать. Ее руки были холодными, лосьон — ледяным, но у меня не было сил сопротивляться.

— Так твоя кожа не потрескается, шайзим, — говорила она своим мягким влажным ртом, который никогда не закрывался. Ее прикосновения морозили, будто сама смерть ласкалась к моим ладоням.

Так что суровые дни быстро стали обычным делом. Плен потряс меня. Я не задавала вопросов и не старалась поговорить со своими похитителями. Я ехала в тишине, слишком растерянная, чтобы протестовать. Мы останавливались, меня оставляли в санях, а помощники Двалии сновали вокруг, как муравьи. Разводились костры, ставились палатки. Всадники Эллика ставили свои палатки и разбивали свой лагерь невдалеке от нашего. Люди Двалии готовили еду на всех в трехногом котле, но солдаты никогда не ели вместе с нами. Я не понимала, то ли капитан Эллик сам держал их отдельно от нас, то ли на этом настояла Двалия. Когда еда была готова, меня вынимали из саней, кормили и мы ложились спать на весь короткий зимний день, а когда опускались сумерки, мы просыпались, снова ели и отправлялись дальше.

В один из дней нашей поездки, в снежное утро, я закончила завтракать. Мне не хотелось пить жидкий коричневый настой, который мне дали, но он был теплым, а меня мучила жажда. Я выпила его и почти сразу после последнего глотка ощутила, как забурлило в животе. Я встала и пошла за Шан, которая явно отходила в сторону с той же целью. Она привела меня к заснеженным кустам поблизости. Я присела за ними, и она, примостившись рядом, вдруг заговорила со мной.