Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

«Совсем раскис ты, Матвеич, — обрывал свои мысли Митрошин, — а все оттого, что пришел и твой черед». Пора, говорили раньше старики. Пора туда, где нас больше. Человек, прежде чем исчезнет с земли, возвращается к своим истокам. И он вернулся к себе.

Живет человек, и на него налипает куча всякой дряни, как на корабль налипают ракушки. Иван Матвеевич знал про этот свой страшный панцирь, но освободиться от него не мог, хотя не раз ставил себя в док и чистил. Однако сколько соскребал с себя, столько и нарастало, и он понял: природа сама создает защиту, чтобы человек мог выжить в жестоком и маломилосердном мире.

Разве он смог бы выжить в войну, если бы на нем не было этого защитного панциря? Человек не смог бы воевать, не смог бы отстоять себя и других от фашистского насилия, защитить все живое и человеческое. Живое и человеческое надо защищать!

Иван Матвеевич мучительно думал: что же все-таки в состоянии остановить насилие? Неужели только насилие? Неужели войну надо воевать войной? Ведь так они никогда не переведутся на земле. Зло злом не искоренишь. Зло рождает зло, и ему нет конца… Он где-то вычитал, что за историю человечества произошло свыше трех тысяч войн, а потом кто-то ему сказал, что около девяти тысяч. И причины их — в политике правящих классов, так говорилось в книгах. А Ивану Матвеевичу иногда казалось, что причины — в самих людях. Насилие начинается там, где люди преступают порог человеческого.

Но каким образом их удержать? Законом? Религией? Совестью? Здесь мысли Ивана Матвеевича заходили в тупик, и он понимал свое бессилие все до конца понять и решить.

Иван Матвеевич лежал без движения, как лежат тяжелобольные, и только глаза его да невероятно обострившийся слух все замечали.

Он сознавал, что ему надо обязательно подняться, может быть, в последний раз выйти в сад, но он понимал также, что сил у него на это вряд ли хватит, и потому лежал, отдаляя свое последнее «путешествие», пережидая приступы боли и собираясь с духом. Он ведь все равно должен добраться хотя бы до двери, чтобы выставить на крыльцо еду соседской собаке.

В комнатушке не было душно.

Нежаркое солнце первых дней осени взобралось в небо, но еще не высушило ночную росу, и ее прохладная свежесть тихо вливалась в большое, задернутое старой тюлевой занавеской окно.

Слух старика уловил скрип калитки в саду, а потом и шаркающие, неторопливые шаги. Огромными усилиями он приподнялся и заглянул через окно в сад. По тропинке шел Казимир Карлович Ситковский. Матвеич не обрадовался ему.

Сейчас он никого не хотел видеть. Устал, смертельно устал, пусть его оставят в покое…

— Лежишь, бирюк? — еще с порога нарочито оживленно заговорил гость. — Если собрался помирать, то пожалеешь. На дворе-то какая погода… — Наигранно-бодрый голос Казимира Карловича споткнулся и умолк.

Иван Матвеевич вымученно улыбнулся.

— Ты не пугайся, Казимир. Я сам себя испугался, когда глянул в зеркало… Больше не гляжу.

— Да нет, Матвеич, — протянул Ситковский, — я тебя давно не видел… хоть и рядом живем… и конечно… — Он развел руками и осторожно, будто боясь повредить стул, присел.

Помолчали. Взглянули друг на друга и отвели глаза. Ситковский смотрел на старенький, побитый молью и временем ковер, висевший над кроватью больного, а Митрошин — через сетку тюля — на сад.

— А я вот лежу и вспоминаю ее, войну…

— Нашел что вспоминать! — хмыкнул Ситковский. — Надо вспоминать живое. Помнишь, как мы с тобой делали первые насосы для Волго-Дона? В каком же это году-то было? Не помнишь?

— В пятьдесят втором, — отозвался Митрошин.