Любить и верить

22
18
20
22
24
26
28
30

— Жутко, — все еще заикаясь, ответила та, — собрала ужин, а никого нет, позвала — никого, обошла все — как сквозь землю провалились.

Ни «барыньки», ни Клюки в самом доме нигде не оказалось. Через несколько дней горничная, еще раз побожившись, что Клюка не кто иная, как ведьма, прихватив кое-что из одежды барыни, ушла домой. До города было километров полтораста, как раз на пару переходов по тем временам. Под осень в помещичьем доме устроили школу. А молодую княгиню с тех пор не видели и не слышали.

Клюка же лет через шесть вернулась назад. Не то что какого-то рассказа — даже одного слова о том, что было, от нее не услышали. Вместе с ней оказалась девочка лет четырех. Когда она подросла, все узнали «княгиню», так ее и звали — княгиня. У старухи были и документы на девочку, по ним она называлась Агнией. Поселилась Клюка в кладовке помещичьего дома. Работала за двоих, как-то кормила себя и девочку. Ее не трогали, по старой памяти еще и побаивались. Бабы за глаза называли ведьмой.

Девочку никак не могли определить в школу — старуха не выпускала из рук ее документы, и убедить ее не смогли. Говорили, что она просила учителя научить Агнию читать — и обещала заплатить золотом. За старухой следили, но без толку. Позже учитель разрешил девочке ходить без документов. Когда она стала уже совсем взрослой, старуха отдала ей документы и еще какие-то бумаги, которые держала при себе, и умерла. Агния уехала потом куда-то в город, и с тех пор никто не видел ее.

А старик Никола говорил, что видел, с полгода назад. Она приезжала в Трилесино, ходила вокруг школы, на кладбище, расспрашивала про старую хозяйку имения, про ее дочь-княгиню, про Клюку, про однодворца Закалинского, про его сына, который в те времена учился где-то в Москве, а потом погиб в гражданскую войну.

Фамилию Закалинского я слышал не первый раз. Это был известный в наших краях барин-чудак. Рассказывали, что он пахал и косил вместе с мужиками, носил крестьянскую одежду. Когда объявили анафему Толстому, перестал ходить в церковь. Имение свое он продал и остался однодворцем. Большую часть денег передал земству на устройство в уезде детского приюта. Деньги эти, решив, что они отписаны после смерти, разворовали где-то в губернии. Но даритель умирать не спешил и, узнав обо всем, потащил в суд разных чиновников.

Сам он жил только своим трудом. Деньги, оставшиеся от продажи имения, шли на учебу сына. Про сына помнили, что он рос вместе с деревенскими детьми у одного из крестьян и еще что был очень сильным: обыкновенный с виду, мог поднять на плечах лошадь. Когда фронт уже был близко, он пошел добровольцем и служил в каком-то особом Георгиевском батальоне.

Дед Никола рассказал еще, что в Зубовке, деревне недалеко от имения Закалинского, у Орины Савельевой от этого сына был «барчук». А Орина, хотя и хороша собой и не «распуста», но «безотказная», и, кроме «барчука», у нее росло еще двое «ни ат каго». И что Орину по приказу «барыньки» Клюка как-то водила к ней вместе с сыном, и «барынька» дала ей много денег, Орина сама не знала, за что и про что.

Из-за этих денег Кривой Трифон и женился потом на ней, на них он и купил землю — у двух вернувшихся с войны богатых хозяев, братьев Трофима и Тереха. Они продавали все, даже хаты, им какой-то старик ведун напророчил, что все, у кого есть земля и богатство, погибнут, а спасутся только те, у кого ничего нет. А Кривой Трифон, когда земля стала «ничейная» и «в пользовании всех трудящихся на ней», сошел с ума, хутор свой, который построил, сжег, жену с барчонком убил.

Дед Никола рассказывал, что приезжая расспрашивала и про Орину, ходила на могилу, где она похоронена с сыном. Я уже догадывался, что это был ее сводный брат. Старику такие мысли, видимо, не приходили в голову. Он ворошил обгорелой палкой костер — мы жгли с ним под вечер листья в бывшем помещичьем парке. «Я сразу узнал «княгиню», — говорил он немного хвастливо, — обо всем ей рассказал. Она Авдея расспрашивала, да куда, он не помнит, у него памяти уже нет, он и не сторожует — скоро посадят в запечек». Старик тонко намекал, что самому ему до запечка еще далеко.

Сквозь голые ветви деревьев были видны освещенные окна школы — ученики готовили осенний бал, развешивали гирлянды желтых кленовых листьев. Внизу шумела река. Я смотрел на бывший помещичий дом, слушал старика, представлял, как горели свечи в пустых комнатах, и думал:

«До чего же скрытны настоящие женщины!»

ФЕВРАЛЬСКИЕ ЛАЗУРИ. У ОЗЕРА

Отец Александр тихий, кроткий. Совсем еще молодой. Церковь небольшая, красивая, с большим, красивым куполом. По ограде — старые, вековые уже, наверное, березы. Зимой, в феврале, когда начинаются февральские лазури, иней на березах делал каждый день праздничным и торжественным. Морозными днями воздух был прогрет солнцем, отражавшимся в слепяще-искристом снегу. По всей деревне в субботу топились бани. Дым в теплом морозном воздухе подымался из труб, шел во все щели из-под крыш. Распряженная лошадь, одуревая от тепла и белизны, носилась по утоптанному снегу, резко и круто останавливаясь. Еще засветло несли из бань завернутых в одеяло детей, старших вели за руку.

Летом березы, старые, редкие, не давали тени. Выделялась росшая в углу черная большая липа. Чуть выше середины, в непривычном для глаза месте она разветвлялась на два ствола. Один выше, другой чуть ниже. На обоих были огромные буслиные[6] гнезда. Летом буря сломала, отщепила один ствол. Он упал, бросив под ноги двух бусленят.

Бусленят, уже почти подлетков, с длинными клювами, подсадили в оставшееся гнездо. Птицы не приняли чужих, через несколько дней их нашли выброшенными из гнезда у подножья липы.

Случай этот остался в душе отца Александра. Отошла осень ясными, глубоко-прозрачными днями и мокрыми, хлещущими дождями с ветром вечерами. Опять все завалило снегом, опять наступила февральская лазурь. Так же торжественно осыпался в прогретом морозном воздухе иней с берез. Так же топились бани, дым поднимался из труб, струился сквозь щели из-под крыш. Так же до одури носилась по утоптанному снегу лошадь. Но что-то во всем таилось. Предчувствие недоброты и несправедливости.

Большое село, бойкое и людное когда-то, большое, но притихшее теперь, отодвинувшееся от дорог, но жившее чем-то изнутри, рождавшее много людей, отправлявшее их повсюду, за многие версты, и державшее при себе, затаилось чем-то плотским, недобрым, несправедливым.

Отец Александр навсегда ушел в глушь, в леса. Там, в лесах, маленькая деревенька Святозерье. За ней, может, с версту, Святое озеро. В лесах, сходившихся темными елями в чащах, расступавшихся соснами на подсочках, в лесах с каплями земляники и малины, с золото-медовыми зарослями зверобой-травы на вырубках, в бескрайних, казалось, лесах, — что может быть покойнее, тише и благословеннее лесного озера.

Когда-то это была деревенька глухая, небогомольная. Шел через нее ночью старик, просил напиться, никто не отворил ему, не впустил старца, не дал воды. Только в крайней хате одинокая женщина, жившая с дочкой, признала старика. Они пошли тогда дальше втроем, старик наказывал не оглядываться, но дочь оглянулась и осталась березкой недалеко от озера, разлившегося на месте деревни. Березки теперь, молоденькие, сбежались к озеру, обступили его со всех сторон светлой зеленью с клейкими листочками — когда весна. А осенью плывет по воде золотой листок. Мелодия, плавная, чистая, как слезы радости и умиления, рождается, поднимается вверх, ввысь, откуда видны леса, леса, озеро, окруженное березками, маленькая деревянная церковка на берегу.