Любить и верить

22
18
20
22
24
26
28
30

Звали нищего Фрол. День тек за днем; вечерами, наполненными медленным течением времени, Фрол начал говорить. Рассказывал. О святых, о боге, но заметил, что Сячку неинтересно, и стал рассказывать, как жил когда-то на Смоленщине, была земля, крестьянствовал. Как подвел тяжкий год. И сам, и жена, и семеро детей пошли христа ради. Как невыносимо тяжело было ему, кормильцу, нищенствовать при семье, и как он ушел один, о своих знал — старший пропал, Мишутка — любимый сынок — поводырем у слепца, остальные примерли, а жена пристала жить к двум солдаткам одиноким — батрачить. Как он шел вместе со слепцом, и сынок, Мишутка, не признал. Как сажал когда-то Мишутку на лошаденку, наполняя до краев радостью детское существо. Как пришлось быть и у жены, и как та признала «свово хозяина», когда только ведомая догадкой вышла проводить морозным осенним утром заночевавшего у них божьего человека — нищего Фрола.

Сячок слушал, рассказы рисовали ему длинными тягучими вечерами дорогу, дорогу ниоткуда и в никуда, дорогу, у которой у Сячка был большой кусок земли, дорогу, по которой Сячку не дано было идти, прикрываясь сумой от леденящего ветра.

День тек за днем. Весна прибавляла света в окнах, прибавляла дня, прибавляла работы. Фрол понемногу втянулся помогать по хозяйству, а когда весна стала торопить с крестьянской работой, стал помогать наравне с хозяином. Возили вдвоем навоз. Сячок пахал, Фрол готовил коней, помогал сеять. Вечером, когда управились раньше обычного с севом, — что ни говори, вдвоем, — Сячок сказал: «А ты не дарма хлеб яси», — и у Фрола появилась отдельная миска.

Лето было хорошее, хозяйское, с дождями когда надо, когда надо — с припеком. Влага теплыми ровными потоками проливалась на поля, земля пышнела под жарким солнцем, отдавая пышность хлебам. Фрол, почувствовав себя крестьянином, оторваться не мог от земли. Любовно холил каждую борозденку, лелеял каждый колосок. Сячок темнел душой, замечая эту непрошеную любовь к его земле. Прожив угрюмо-одинокую хуторскую жизнь, пробыв три года совсем один — не завел даже собаки, теперь, пустив это проклятое богом и судьбой существо, Сячок чувствовал смутную злобу, что не имел Фрол ни земли, ни хаты, ни справного хозяйства. Сам Сячок все это имел, добыл и крепко упирался своими короткими ногами в свою землю, ни с кем не хотел делить то, что земля эта давала.

Осень была хозяйская, хорошая. Дала вызреть хлебу, дала убраться не спеша, с толком. Под конец дни стояли ясные, не холодные и не жаркие. После обеда начали молотить. Паровая молотилка, черная, глотала снопы, высыпая струйку зерна. Сячок любил молотить, работа эта, открывавшая результат всех крестьянских трудов, заполняла его довольством. Но сейчас снопы подавал Фрол, бегая своей прыгающей походкой вокруг молотилки. Сячок стоял рядом. «Умолот-то, умолот царский, безбедно зимовать с таким умолотом». Фрол заискивающе улыбался, подправлял снопы, росла куча золотого зерна. Сячок смотрел на кучу зерна, на Фрола, сновавшего около, ему становилось не по себе, вспомнилась худая большая крыса.

«Безбедно, безбедно перезимуем. — Заискивающие глаза Фрола светились радостью. — Я вчера порушил гнездо полевок — сколько зернышек у нее назапашено! Всяка тварь зиму эту безбедно переживет, всяка тварь».

«Ах ты! — Сячок задохнулся от ярости: — Ах ты, — двинул на Фрола, лицо перекосилось: — Уходи! Чтоб духу…»

«Што ты, што ты, за што? — Фрол попятился: — Я усе як мог, за што?»

Сячок кинулся во двор, перевернул все в одной из камор, вышел, держа в руках нищенскую суму, в ней лапти — и ударил ей Фрола по лицу. Фрол поднял суму, не поднимая голову, надел, не разгибаясь, вышел на дорогу, почувствовал под ногами привычную ее твердь, побрел, волоча ноги.

Сячок вышел следом. Солнце лежало раскаленным пятном над горизонтом, освещая короткими красными лучами щетинившиеся ржищем поля. Дорога прямехонькая, Фрол брел по ней к солнцу, длиннющая тень его тянулась назад, к ногам Сячка. Злоба не проходила. «Ах ты, гад! Ты б рад тут прижиться. Прыльнуу! А ты паимеу ета усе сваим гарбом, а ти легка яно даломя — усе ета иметь!»

Все это — хата и богатый двор за его спиной, а главное — земля, в жилах которой текла и билась Сячкова кровь, все это далось своим горбом, тяжелым трудом, кровавым мозолем. Много годов уходила сила в землю, чтобы теперь отдавать сытый покой. «А ты хотел примазаться, нищеброд, не имевший ничего своего, ты, жабрак, на готовое! Ах ты, гад!»

К СРОКУ

Не пришлось прожить жизнь на одном месте. Жизнь заставила ехать на край света, потом возвращаться с края света домой, умирать в старой, заброшенной хате.

Всех в семье было так много, что она и не помнит, сколько. Половина девок, но самыми бедными не считались. Когда садились за стол, из большого глиняного горшка доставалось всем, хотя и не досыта.

Просватали рано — и тоже не за последнего бедняка. Свадьбы не было, уехала на хутор — и все. Дом, своих забыла. Земли много. Работали с утра до вечера. Справлялись, хозяйство крепло год к году. Рожала раз шесть подряд — осталось четыре сына — крепкой кости, в отца работящие.

Сам Антон в молодости ходил работать на шахты. Надрывался, но землю купил за свои. Земля не спеша награждала за труды. Когда хозяйство немного поднял, взял жену, а теперь уже скоро женить сыновей.

Жили крепко, справно, несуетно.

Весна начиналась с пахоты: отец гнал борозду, двое старших накладывали навоз на телегу, один отвозил, а младший, Федя, затаптывал теплый, дымящийся, в борозду. Когда становилось теплей, тут же, в поле, и обедали. Вечером в полутемной избе мужчины сидели, опираясь локтями о стол, рубахи на спинах темнели мокрым пятном, не спеша ели. Хватало всем и досыта.

У нее своих забот было полно — за всеми да на всех. Тяжелая бабья работа в поле. Длинные зимние ночи за кроснами[5].

Когда старшие привели в дом невесток, взяли еще две коровы. Четыре коня, шесть коров, пять мужиков в семье, три бабы. Земли прибавилось. Работали с утра до вечера как проклятые, высыпаясь крепким сном по ночам, ложились с солнцем, с солнцем вставали. Спины горбились, от работы выпираясь лопатками, от работы чернели лица.