Любить и верить

22
18
20
22
24
26
28
30

В холщовом мешочке под половицей около печи — горсть золотых пятерок. Антон не показывал ей, но и не прятал, она знала и всегда помнила, что они есть.

Работали с утра до вечера, работали как проклятые. Вся жизнь вливалась в работу, в неторопливое, несуетное существование. Работали, ели и спали. Хутор Волковщина, их хата, низкая, крытая почерневшей уже соломой, сами они, дикая груша с обгорелым нижним суком на огороде, лес, крот, рывший норы на опушке, и волки в лесу, люди, много-много людей и до нее, и теперь получившие в долю крестьянскую жизнь и жившие ее безропотно, работали, ели и спали. В празднике бытия было что-то радостное и неумолимо торжественное.

Сама она, хозяин, сыны и две невестки — никогда они не были мироедами, кулаками.

Только горсть золотых пятерок в холщовом мешочке под половицей у печки выделяла их из вечного круговорота природы и жизни.

…Младшая невестка, беременная, ушла от них к своим, и хотя там ей были не рады, в Сибирь не поехала. Другая невестка умерла на новом месте, умерли двое сыновей, отец был покрепче — и выжил бы, да надорвался на работе в лесу, умер. Два других сына куда-то пропали, а она вернулась назад. Старуха, одинокая, долго блуждала, пока увидела свой хутор, нашла в деревне сестру, тоже одинокую, приютилась.

Жили еще долго. Под лопату копали и сеяли, собирали сено для коровы. Сестру называли Мора — имя это или деревенское прозвище — она не помнила. Мора была старше, но крепче, сестры почему-то побаивалась. А старуха дряхлела; она подолгу лежала, почти совсем не ела, ходила с трудом. Часто у нее отнимался голос, и тогда она смотрела пустым взглядом куда-то вверх, пытаясь что-то сказать немым ртом. Наступал последний срок. Человек — неожиданная случайность, получившаяся из тысяч кусочков солнца, земли, деревьев, людей и всего-всего, вместивший в себя все, что мог, человек этот должен уйти к сроку, приоткрыть на миг тайну — отдать все свое туда, откуда брал.

Однажды вечером старуха поднялась и заковыляла по хате. Мора, которая думала, что сестра уже больше не встанет, застыла от страха на лавке. Старуха вошла во двор и каким-то чудом, собрав последние силы, сходила на то место, где стоял их хутор, откопала под дикой грушей с обгорелым суком мешочек из полуистлевшей кожи, в котором был другой, холщовый, с золотыми пятерками.

Когда она, опираясь на лопату, добралась до постели, Мора все еще боялась шелохнуться. Наступил последний срок. Темнота сгущалась. Кучка золотых монет желтым пятном выделялась на черной постилке, которой укрывалась старуха.

КНЯГИНЯ

Я и раньше слыхал об удивительной красоте этого места. И всегда кто-нибудь говорил: «Ну как же, княгиня жила».

Место в самом деле красивое. Старый помещичий дом стоит на крутом берегу реки. Противоположный берег тоже высокий, на его склоне стайки берез, за ними темный еловый лес. Река, зажатая с двух сторон, ускоряет течение, слышно, как она журчит где-то внизу. Вокруг леса, только с одной стороны, где виднеется деревня, луг и поля. И деревне и поместье называется Трилесино.

Я оставил велосипед у калитки, обошел дом. В нем теперь школа. Высокие закругленные окна, колонны у крыльца, клумбы во дворе, за невысоким заборчиком огород с табличками названий сортов на грядках, рядом географическая площадка с флюгером и ржавым жестяным дождемером…

От крыльца к двум высоким, толстым кирпичным столбам, которые странно торчат над школьной оградой, виден выложенный камнем широкий подъезд. От этих бывших ворот видна и старая дорога — к реке, через мост, налево за пригорок.

Вся эта местность вызывала интерес и своей красотой, и тем, что здесь жила княгиня. В нашей округе не было крупных, а тем более родовитых помещиков. Рука великопольской знати не доходила сюда, а из России небольшие имения получали здесь только отставные капитаны и майоры. Старые люди помнили мелкопоместных еще по фамилиям. В свою бытность им часто приходилось сталкиваться — торговаться, спорить по мелочам, иной раз терпеть от них, а иногда и выпивать рюмку водки в корчме рыжего Мойши в волостном местечке.

Княгиню помнили плохо. Я даже долгое время не мог узнать ее фамилию. С одной стороны, это легко объяснялось тем, что Трилесино находилось в самом дальнем углу волости, километров двадцать от тогдашнего центра — базара. Но, с другой стороны, все же удивляло, потому что старики, которых я любил слушать, часто рассказывали о местах и событиях еще более далеких. Про княгиню же говорили: княгиня — и больше ничего. Еще я слышал, что была она очень строга и все ее очень боялись. И еще, что умерла старухою осенью 1917 года. Эта деталь сильно запала мне в память и часто, особенно когда я несколько раз побывал в Трилесине, будила воображение.

Мне виделся барский дом на берегу, ночь, слышно, как шуршит быстрым течением по песчаному дну река; несколько тусклых огоньков деревни в стороне. Осенняя темнота, в доме ярко освещены окна. Комнаты пусты, двери раскрыты, всюду горят свечи, нигде ни души, а в спальне на кровати, руки поверх одеяла, мертвая старуха.

Старик, которого я встретил однажды летом около школы, рассказал мне, что в самом деле была и темная ночь, и свечи, но уже через год после смерти старухи. И сама старуха никакая не княгиня, а обыкновенная помещица. Княгинею, да и то не совсем, была ее дочь.

Из всех стариков, которых я когда-либо знал, мой новый знакомый был самым необычным. Издали на вид казалось, что ему около семидесяти. Высоковатый, не сгорбленный, худощавый, быстрый в движениях. Но вблизи, разглядев его гладкое лицо — морщины уже разгладились, мягкие белые волосы, которые, наверное, выросли второй раз, — становилось понятным, что старику лет за сто. Он чем-то напоминал Николу-угодника со старых икон, его так и звали — дед Никола.

Своих лет он не помнил. Но память его была удивительна. Он часами, ни в чем не повторяясь, рассказывал о помещице, о молодой барыне, о «пригоне», о том, как дали «волю», о разных происшествиях. Из рассказов выходило, что, по простым расчетам, ему лет сто пятьдесят. Такого быть не могло, и я стал расспрашивать дальше. Так же подробно и правдоподобно он рассказал мне о войне 1812 года, о разделе Польши — и я понял, что у него по старости соединились две памяти, даже три — его, отца и деда, и все эти три жизни с их событиями он считал своими. Другой его особенностью, тоже, видимо, происходившей от старости, было убеждение, что он должен «сторожевать». А когда уже не сможет — тогда его посадят в запечек. В запечек ему, судя по всему, не хотелось, и он изо всех сил старался «сторожевать»: ходил ночью с колотушкой и довольно посмеивался — рано, мол, меня прятать за печку. Директор школы, зная все это, просил его смотреть летом за школьным огородом. Он оформлял деда Николу сторожем, а зарплату отдавал дальнему родственнику Николы, у которого тот жил. Прямых внуков, да и вообще потомства у старика не было.

Из рассказов деда Николы я и узнал большей частью эту историю.