Любить и верить

22
18
20
22
24
26
28
30

Лет в пятьдесят он влюбился в женщину, которая была почти вдвое моложе его. Обстоятельства складывались так, что долгое время им приходилось скрывать свои отношения. Она приходила к нему поздно ночью и уходила рано утром темными, гулкими от шагов проходными двориками. Эта женщина была ему наградой за долгие годы одиночества. Ему казалось, что она полюбила его именно за то, что он ощущал в себе как свою главную сущность — за обостренное видение мира, за желание любить, за потребность в близком человеке. Но на самом деле она, как всякая женщина, полюбила его за глаза, за профиль, за походку, за фигуру, а уже потом приняла все остальное и разделила все пополам.

Сам же он первые месяцы даже ходил в костел и, не зная молитв, благодарил под звуки органа бога и всех бывших раньше языческих богов. Но ему не удалось вымолить долгого счастья — через три года она умерла при родах. Потеря была так велика, что он не чувствовал боли страдания. Маленькая девочка лежала в кроватке, старый человек в черном пальто сидел рядом на табуретке. Он уже все знал, и его то охватывало отчаяние от слова «калека», то он начинал лихорадочно убеждать себя, что физический изъян — это ничто в сравнении с чистотою и глубиною души и он вырастит дочку счастливой, он сделает это, помня мать, и сам будет жить этим, а дочка ведь скоро станет взрослой и все поймет, и вдвоем им будет легче.

Но дочь подрастала, и с каждым днем становилось труднее. Сколько раз он прижимал ее к себе и говорил:. «Не надо бегать, ходи тихонько», — а она непонятливо заглядывала ему в глаза. И однажды, когда на расспросы о причине очередных горьких слез она ответила: «Меня не записали в танцевальный кружок», он вспомнил про особняк, построенный много лет тому назад на первые гонорары.

Жизнь в захолустье не так растравляла раны. Одиночество стало убежищем. Дочь взрослела, много работала по дому — полола грядки, убирала в комнатах, на все это уходило много времени. Учителя приходили к ним на дом, училась она неплохо, но без особого интереса. Часто читала. Старик подбирал ей книги, такие, которые не будят ум, которые хорошо читать перед сном. Он приучил ее рано ложиться и рано вставать — так дальше от соблазнов и путаницы этой жизни. Вечерами они долго пили чай, разговаривали о том, как купить новое постельное белье, как поменять выцветшие занавески, о ценах на рынке.

Шли годы. Старый адвокат, казалось, не старел, дочка росла. Она уже работала в библиотеке клуба горпищеторга и заочно училась в техникуме по специальности. Деньги, что были у старика на книжке от старых адвокатских заработков, из которых он понемногу прибавлял к пенсии, кончились, и он по совету соседей стал сдавать часть особняка. Сами они не занимали и половины.

Хороших квартирантов найти так же трудно, как и хорошую квартиру. Сначала они взяли семейных, и их тихий, забытый в заросшем саду мирок огласился скандалами — сначала не касавшимися хозяев, но потом перекинувшимися и на них. Старик не знал, как избавиться от такой напасти, но однажды, услышав, как дочь в глаза обозвали калекой, он вдруг превратился из житейски непрактичного человека в холодного господина, хорошо знающего законы, и с милицией выселил квартирантов. Потом снимали две молодые девушки — продавщицы из райунивермага. К ним ходили разные кавалеры и били окна. Потом долго никого не брали, но женщина, у которой он покупал молоко, посоветовала сына своей знакомой, пообещав примерное поведение.

Нового квартиранта звали Толик. Среднего роста, с открытым рябоватым лицом деревенского парня, но уже с быстрым, по-городскому сообразительным взглядом. До армии он окончил курсы шоферов от военкомата, а после службы мать, по-житейски умная баба, сумела упросить председателя отпустить сына из колхоза. В автобазе он пока сидел на самосвальчике, но ждал своего часа и терпеливо держал курс на «междугородные рейсы» — он хорошо знал, какие там заработки. Квартирантом Толик в самом деле оказался идеальным. Уходил рано, к первому автобусу, приходил поздно, кухней почти не пользовался, на субботу — воскресенье ездил домой, а оттуда всегда привозил кувшин молока или клинок творога — мать передавала хозяину квартиры. Так прошло около года. Как-то весной, когда дочка старика уехала сдавать последние экзамены, Толик вдруг собрал вещи, уплатил за прожитые полмесяца и съехал. Ему, как он объяснил, дали общежитие.

Подходящих квартирантов больше не находилось, и они по-прежнему жили вдвоем. Через некоторое время старик понял, что дочь беременна. Он не спал несколько ночей, мысли путались у него в голове. Он знал, что такое может случиться, и каждый раз с тревогой ожидал ее возвращения с сессий. Он уговаривал себя, что ничего страшного или плохого в этом нет, что так даже и должно и нужно быть — как ей жить одной, когда он, старик, умрет? Но потом опять вспомнил, как она до ужаса неуклюже бежала, когда торопилась в детстве, и его снова брало отчаяние — ему казалось, что ее любовь будет похожа на этот бег. Старик сходил в ее библиотеку и украл «Бесов» Достоевского, он боялся, что дочь прочтет про Хромоножку и ее любовь. Целыми днями он расхаживал по комнатам, не зная, что делать. К тому же в голову лезли мысли, каким родится ребенок…

Родился ребенок. Крепкий здоровый мальчик, вылитый Толик. Так объяснился неожиданный уход квартиранта. Но старик ни о чем не расспрашивал. А дочь была рада, что он не начинал про это разговор. Забот у нее прибавилось, но сын оказался спокойным, не отнимающим много сил и времени. Хорошо спал, почти не болел, целый день мог спокойно сидеть на диване в подушках, лишь бы была в руке корка хлеба или бутылка с молоком. Старик с удивлением смотрел на дочь — казалось, она все умеет, словно это не первый ее ребенок. Хлопоты придавали ей силы, жизнь окрасилась радостью. В ее жестах, голосе, в недоговоренных фразах старику то и дело виделась ее мать. Замечая, как она по-женски хитро уходит от всего, что может коснуться Толика, он вспоминал, как ее мать, прощаясь на рассвете, не разрешала провожать и торопливо убегала в темноту пустынных улиц.

Прошло больше года. Одичавший сад медленно оживал весной, зарастал травой и новыми побегами летом, уныло мок осенними днями. Но тоска и угрюмость уже не так давили старый особняк. Зимой деревья черными силуэтами выделялись на белом снегу. А когда опять пришла весна, старик обрезал несколько яблонь, начал понемногу расчищать заросли. Весной дочка родила второго сына, как близнеца похожего на первого. Старик помнил, будто ему слышались весной чьи-то шаги, а летом словно кто-то стучал в окно — может, ветка груши. Он ни разу не видел Толика, не знал, когда он бывал у них. Он уже ясно видел в дочери ее мать — ее черты, ее силу. Старик знал, чем больше скрывает женщина от всего мира, тем больше раскрывает она одному, в котором для нее весь мир. Такие женщины умеют любить так сильно, что это поддерживает их в любой беде, в любом несчастье; теперь он уже не боялся умереть и оставить дочь одну. Он понял, что там, где когда-то у него опустились руки, победила скрытая женская сила, та самая, что осталась дочке в наследство от матери. Старик успокоился, начал понемногу стареть. Жизнь шла своим чередом. Внуки росли, все приходило в привычные человеческие формы забот, огорчений, радостей, больших и малых дел. Старший уже ходил в школу. Старику хотелось заниматься с ним, он взялся за латынь, но потом перестал, потому что понял: как когда-то ему, босоногому мальчишке, зачарованному звуками органа в костеле, не дано было прожить жизнь в этом городке, так и внуку, наверное, суждено «ходить по межгороду», лихо крутить баранку и весело показывать глазами случайной пассажирке на надпись против сиденья: «Девушка, почему вы молчите?» Младшего дочка брала с собой на работу. Старик сидел с ним, только когда она ходила в нарсуд, подрабатывать машинисткой. Иногда у нее ни с того ни с сего появлялись деньги, старик думал — от Толика.

Толика они однажды встретили на высоких ступеньках мебельного магазина. Все трое смутились. Толик давно уже работал на «межгороде», много зарабатывал, построил дом, женился. Женщина в малиновом пальто, одной рукой помогая продавцу вытаскивать собранное трюмо, другой приоткрыла тяжелую стеклянную дверь и крикнула: «Ну что стал, разинул рот, иди тащи», — и Толик торопливо побежал. Они погрузили трюмо на машину и уехали. Дочь поспешила в магазин, старик ничего не говорил, он ведь все понимал. Старику уже было за восемьдесят. Он по-прежнему чувствовал себя одиноким. Хотя больше не ходил по мокрому саду и не шептал: «Vae soli», — стоя у окна, но одиночество, словно тень, осталось.

«Многие топят это в водке или вине, не знаю, я почти совсем не пью, может, это и плохо», — говорил он мне, когда мы сидели с ним на веранде. Была осень, на улице начинало темнеть, старик поглядывал на часы. «Сегодня придет совсем поздно, — продолжал он рассказывать, — скажет, что задержалась. Сегодня пятница. Толик возвращается из рейса, она прячется на повороте, чтобы мельком увидеть его в кабине. Каждую пятницу, потом как на крыльях. Вся в мать…»

Через много лет мне опять случилось быть в городе. Особняк по-прежнему стоял на знакомой улице. Вместо деревянного забора была натянута проволочная сетка. Дорожка, когда-то поросшая мхом, залита бетоном. Я прошел по ней, словно чувствуя неровности плоских камней, вместо сада по обе стороны аккуратно расположились грядки клубники и шеренги кустов смородины. Двери открыла немолодая женщина. Да, старик давно умер. Дочка уехала, ее забрал сын — какой-то профессор или ученый. Если они нужны, адрес можно спросить у другого сына, он работает здесь, в автобазе. Этим вторым сыном хозяйка была недовольна, войти она не приглашала, а мне хотелось заглянуть на веранду, посмотреть, цел ли столик, за которым мы часто сидели со старым адвокатом. «Хотя откуда же ему быть целым, — думал я, уже выходя на улицу. — Другие люди, другая жизнь, другая мебель».

Еще раз глянул на особняк — он остался таким же, как и был, под вечной черепичной крышей, даже пятна плюща, казалось, не изменили своих очертаний.

КАБАЧОК

Дело было сразу после войны или даже еще незадолго до ее конца. Городок был западный, недалеко от польской границы, с кривыми темными улочками. Улочки эти были выложены булыжником — бруком, и многие дома тоже были каменные, кирпичные, фундаменты высокие, из тесаных валунов. Над городом виднелось несколько костелов с красными черепичными крышами, острыми шпилями, смотревшими в еще хмурое небо. Около одного костела, на вымощенной таким же, как и улицы, бруком большущей площади был рынок. По утрам собирались люди и как-то вяло торговали, меняли продукты, одежду. Слышались слова с польским акцентом. У самой стены костела буйно разрослась сирень, там изредка шныряли оборванные мальчишки.

На улицах людей было мало. Городок был как-то приглушен, все словно осторожно ожидали чего-то, каких-то неизвестных перемен, люди как будто попрятались в дома, закрыли двери и ставни, на улицу выходили редко.

У входа на рынок был кабачок. Он был частным заведением пана Тадеуша и каким-то странным образом существовал, несмотря на прошедшую войну. В кабачке тоже было тихо и приглушенно. Раньше здесь бывало весело! После базаров в праздники кабачок был похож на бочку, переполненную шумом, смехом и весельем. Многие заглядывали сюда. И солидный пан почтмейстер, и богатые хуторяне, и сапожник с окраины, и всем известный пьянчужка портной, приносивший сюда по случаю пасхи последний злотый, и хромой дурачок Янек. Даже еврей-шарманщик, игравший у харчевни старого Еселя, приходил сюда и крутил ручку своего веселого ящика. И пан Тадеуш, провожая до крыльца самых солидных посетителей, не гнал его с глаз, а, довольный тишиной и грустью на соседней улице, где стояло заведение конкурента, сам бросал ему грош. Да, у пана Тадеуша умели повеселиться.

Как-то раз под вечер в кабачке, а внутри он в самом деле был похож на бочку, за длинным деревянным столом сидели четыре женщины. За другим, почти квадратным столом, у самой стойки, сидело человек восемь солдат, видно, не местных частей, а догонявших фронт. И у самых дверей, за маленьким столиком, человек шесть обыкновенных деревенских мужиков, годов по тридцать, и один пожилой.

Вошел старик, в рыжем ношеном кожухе, со скрипкой, с ним мальчик. Они постояли у стойки, поговорили с Тадеушем. Один из мужиков, а он оказался невесть как заблудившимся в белорусской деревне молдаванином, увидел скрипку и попросил сыграть. Старик не спешил, и Ванята — так звали молдаванина — дал ему пять рублей. А был он жадный-жадный, мужики знали. Появился он в деревне года три назад, жил у Винцуковой Зоськи, разбитной молодухи, и около ее хаты уже копошились в пыли двое кучерявых, с черными глазенками мальчишек. Когда за ним стали приходить полицейские, чтоб записать к себе в гарнизон, Ванята спрятался в лесу.