Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея

22
18
20
22
24
26
28
30

Самый знаменитый физик Соединенных Штатов действительно мало занимался физикой, и это притом, что он убедил попечителей назначить его на уникальную двойную должность – директора института и «профессора физики». Осенью 1946 года Оппи нашел время, чтобы в соавторстве с Хансом Бете опубликовать в «Физикл ревью» статью о рассеянии электронов. В том же году его выдвинули на Нобелевскую премию, однако Нобелевский комитет не решился вручить премию человеку, чье имя напрямую ассоциировалось с бомбардировками Хиросимы и Нагасаки. За последующие четыре года Оппенгеймер опубликовал еще три короткие научные работы и одну работу по биофизике. После 1950 года у него больше не было публикаций. «Ему не хватало Sitzfleisch, – говорил Марри Гелл-Ман, физик, работавший в институте по приглашению в 1951 году, – усидчивости. Так немцы называют мозоль от долгого сидения на стуле. Насколько мне известно, он не написал ни одной длинной работы, не произвел ни одного длинного расчета, ничего в этом духе. Ему не хватает терпения. Его собственные труды состоят из aperçus – коротких, хотя и блестящих рефератов. Зато он вдохновлял на свершения других, оказывая на них фантастическое влияние».

В Лос-Аламосе Оппенгеймер руководил тысячами подчиненных и тратил доллары миллионами. Теперь же возглавлял учреждение с сотней сотрудников и бюджетом 825 000 долларов. Лос-Аламос полностью находился на иждивении федерального правительства. Попечители института, напротив, запрещали директору изыскивать федеральные фонды. Институт славился своей исключительной независимостью. Он не поддерживал официальных отношений с соседним Принстонским университетом. К 1948 году к двум «факультетам» – математики и истории – были прикреплены около 180 ученых. Институт не имел лабораторий, циклотронов и каких-либо приборов сложнее классной доски. Здесь не читали лекций и не учили студентов, в институте работали лишь состоявшиеся научные сотрудники – в основном математики, немного физиков, а также горстка экономистов и гуманитариев. В институте существовал настолько сильный перекос в сторону математики, что назначение Оппенгеймера многие восприняли как признак того, что отныне институт будет заниматься только математикой/физикой и ничем иным.

И действительно, первые назначения Оппенгеймера вроде бы указывали на трансформацию института в крупный центр теоретической физики. В качестве временных сотрудников он привез с собой из Беркли пятерых исследователей. Уговорив Пайса остаться, Оппенгеймер привлек на постоянную работу еще одного подающего надежды молодого английского физика – Фримена Дайсона. Кроме того, Роберт убедил проводить в институте летние месяцы и творческие отпуска Нильса Бора, Поля Дирака, Вольфганга Паули, Хидэки Юкаву, Джорджа Уленбека, Георга Плачека, Синъитиро Томонагу и многих других молодых физиков. В 1949 году привлек Янг Чжэньнина, блестящего двадцатисемилетнего физика, который в 1957 году получит Нобелевскую премию по физике вместе с другим ученым китайского происхождения Ли Чжэндао, принятым Оппенгеймером в институт. «Это – невероятное место, – писал в своем дневнике Пайс в 1948 году. – Ко мне в кабинет заходит поболтать Бор. Из окна я вижу идущего домой с ассистентом Эйнштейна. В двух дверях от меня сидит Дирак. На нижнем этаже – Оппенгеймер…» Такой концентрации научных дарований не существовало нигде в мире. Кроме, конечно, Лос-Аламоса.

В июне 1946 года, задолго до прибытия в институт Оппенгеймера, Джонни фон Нейман начал конструировать в подвальной кочегарке Фулд-холла высокоскоростную вычислительную машину. За всю историю института в его стенах не происходило ничего практичнее этого проекта. И ничего более дорогостоящего. На начало работ попечители выделили Нейману 100 000 долларов. Затем, в качестве редкого исключения из правил, институт позволил ему получить дополнительное финансирование от Американской радиотехнической корпорации (RCA), Сухопутных войск США, Научно-исследовательского управления ВМС и Комиссии по атомной энергии. В 1947 году в нескольких сотнях метров от Фулд-холла для компьютера, задуманного фон Нейманом, было построено отдельное небольшое кирпичное здание.

Идея строительства вычислительной машины посеяла рознь среди ученых, считавших, что их работа – думать. «Мы никогда не испытывали большой потребности в машинных расчетах», – сетовал математик Дин Монтгомери. У Оппенгеймера компьютер фон Неймана тоже вызывал сомнения. Как и многие другие, он считал, что институт не должен превращаться в лабораторию, финансируемую военным ведомством. Однако на этот раз дело обстояло иначе. Фон Нейман создавал прибор, способный произвести революцию в научных исследованиях. Поэтому Оппенгеймер поддержал проект. Фон Нейман согласился не патентовать свое изобретение, которое вскоре стало шаблоном для целого поколения коммерческих компьютеров.

Оппенгеймер и фон Нейман официально презентовали компьютер в июне 1952 года. На тот момент в мире не существовало более скоростного электронного интеллекта, чем этот. Его появление дало старт компьютерной революции конца двадцатого века. Однако, когда в конце 1950-х годов появились другие компьютеры, работавшие лучше и быстрее, постоянные члены института собрались в гостиной Оппенгеймера и проголосовали за полное прекращение проекта. Они также утвердили предложение впредь никогда не позволять размещение подобного оборудования на территории института.

В 1948 году Оппи перетащил в институт своего старого друга по Беркли, ведущего эксперта страны по Платону и Аристотелю, классициста Гарольда Ф. Черниса. В этом же году убедил совет попечителей основать «директорский фонд» в размере 120 000 долларов, позволявший ему по личному усмотрению приглашать ученых на короткий срок. С помощью этого фонда он привлек в институт друга детства Фрэнсиса Фергюссона. Фергюссон воспользовался стипендией для написания книги «Идея театра». По наущению Рут Толмен Оппи создал экспертный совет по вопросам изучения психологии. Один-два раза в год Рут приезжала в институт вместе со своим деверем Эдвардом Толменом, Джорджем Миллером, Полом Милом, Эрнестом Хилгардом и Джеромом Брунером. (Эд Толмен и Хилгард вместе с Оппенгеймером были членами ежемесячного кружка Зигфрида Бернфельда, собиравшимися в Сан-Франциско с 1938 по 1942 год.) Сидя в кабинете Оппенгеймера, известные психологи знакомили его с «глубинными вопросами» своей области и всячески «держали в курсе». Вскоре Оппенгеймер заключил краткосрочные контракты с Миллером, Брунером и выдающимся детским психологом Дэвидом Леви. Роберт обожал рассуждения на тему психологии. Брунер находил его «блестящим мыслителем, непоследовательным в своих интересах, по-царски нетерпимым, готовым развивать любую тему в любом направлении, чрезвычайно симпатичным. <…> Мы говорили почти что обо всем, но совершенно не могли устоять перед психологией и философией физики».

Вскоре в институте появились другие гуманитарии, в том числе археолог Гомер Томпсон, поэт Т. С. Элиот, историк Арнольд Тойнби, философ и историк идей Исайя Берлин, а позднее – дипломат и историк Джордж Ф. Кеннан. Оппенгеймер всегда восхищался «Бесплодной землей» Элиота и очень радовался, когда поэт в 1948 году согласился провести в институте один семестр. Затея вышла боком. Присутствие поэта раздражало математиков. Некоторые из них бойкотировали Элиота даже после того, как он получил в том же году Нобелевскую премию по литературе. Элиот со своей стороны держался особняком и проводил больше времени в университете, чем в институте. Оппенгеймер расстроился. «Я пригласил сюда Элиота, – сказал он Фримену Дайсону, – в надежде, что он выдаст новый шедевр, а он вместо этого работал над “Коктейлем”, худшей из своих вещей».

Тем не менее Оппенгеймер твердо считал, что институт должен одновременно служить пристанищем и точных, и гуманитарных наук. В своих речах он постоянно подчеркивал, что точные науки нуждаются в гуманитарных, чтобы лучше понимать свой характер и следствия. С ним соглашалась только часть старших математиков, постоянно работавших в институте, однако их поддержка оказалась решающей. Джонни фон Нейман интересовался историей Древнего Рима не меньше своей области знаний. Другие разделяли любовь Оппенгеймера к поэзии. Он надеялся превратить институт в рай для ученых, включая обществоведов и гуманитариев, заинтересованных в междисциплинарном изучении человека. Ему представилась соблазнительная возможность объединить оба мира – точных и гуманитарных наук, одинаково увлекавшие его в молодости. В этом плане Принстон должен был стать антитезой, а возможно, и психологическим противоядием Лос-Аламосу.

Насколько в Лос-Аламосе царили спартанские условия, настолько же они были идиллическими и мягкими в Принстоне. Для пожизненных членов институт был платоновским раем. «Смысл этого места в том, – однажды сказал Оппенгеймер, – чтобы не иметь никаких оправданий безделью, отсутствию хорошей работы». Посторонним институт иногда казался чем-то вроде пасторального приюта для записных чудаков. Знаменитый логик Курт Гёдель страдал болезненной застенчивостью и нелюдимостью. У него был лишь один настоящий друг – Эйнштейн, их часто видели идущими из города вдвоем. В перерывах между приступами тяжелой параноидной депрессии – он был убежден, что его пища отравлена, и страдал от хронического недоедания – Гёдель годами бился над решением проблемы континуума, математической головоломки, включающей в себя вопрос о бесконечностях. Он так и не нашел ее решение. С подачи Эйнштейна Гёдель также занимался общей теорией относительности и в 1949 году опубликовал научную работу с описанием «вращающейся вселенной», в которой существовала теоретическая возможность «путешествовать в любую точку прошлого, настоящего и будущего и возвращаться обратно». Десятилетия, проведенные в институте, Гёдель оставался одинокой, похожей на призрак фигурой в потрепанном черном зимнем пальто, заполнявшей немецкой скорописью целые вороха записных книжек.

Дирак был почти таким же странным типом. В детстве отец приказал Дираку разговаривать с ним исключительно по-французски. Таким образом, надеялся отец, мальчик быстро выучит иностранный язык. «С того момента, когда я понял, что не умею изъясняться по-французски, – объяснял Дирак, – мне проще было помалкивать, чем говорить по-английски. Поэтому на время я вообще перестал разговаривать». Дирака часто видели в резиновых сапогах, топором прорубающим дорогу в окрестных лесах. Это занятие служило для него физическим развлечением, с годами оно стало институтским хобби. Дирак раздражал коллег своим буквализмом. Однажды ему позвонил репортер по вопросу лекции, которую ученый должен был прочитать в Нью-Йорке. Оппенгеймер давно распорядился убрать телефонные аппараты из кабинетов, чтобы подопечные не отвлекались на звонки. Дираку пришлось идти отвечать на звонок в коридор. Когда репортер попросил выслать ему копию выступления, Дирак положил трубку и пошел советоваться с Джереми Бернстейном. Поль выразил опасение, что репортер неправильно его процитирует. Оказавшийся поблизости Абрахам Пайс посоветовал написать на копии речи «не публиковать в любом виде». Дирак задумался над этим простым советом на несколько минут, после чего сказал: «Вам не кажется, что “в любом виде” лишние слова в этом предложении?»

Фон Нейман тоже слыл чудаком. Подобно Оппенгеймеру, он знал несколько иностранных языков и вдобавок интересовался католицизмом. А также любил устраивать попойки, длящиеся до раннего утра. Как и Эдвард Теллер, фон Нейман был ярым антикоммунистом. Однажды на вечеринке, когда речь зашла о начале холодной войны, фон Нейман спокойно заявил, что США должны нанести превентивный удар и уничтожить Советский Союз своим атомным арсеналом. «Я полагаю, что конфликт между США и СССР, – писал он в 1951 году Льюису Строссу, – с большой вероятностью приведет к “тотальному” вооруженному столкновению, и поэтому требуется произвести максимальное количество оружия». Оппи приходил в ужас от таких заявлений, но не позволял своим политическим воззрениям влиять на решения, затрагивающие постоянных сотрудников.

Широта интересов Оппенгеймера неизменно приводила в восторг ученых самых разных дисциплин. Однажды управляющий Фонда Содружества Лансинг В. Хаммонд попросил совета Оппенгеймера в связи с заявками на стипендии от шестидесяти молодых британцев. Стипендии позволяли учиться аспирантам из Англии в американских университетах. Сферы обучения включали в себя как гуманитарные, так и естественные науки. Хаммонд, профессор английской литературы, надеялся получить совет относительно нескольких соискателей в области математики и физики. Оппенгеймер с порога озадачил Хаммонда: «Вы защитили докторскую по английской литературе XVIII века, эпохе Джонсона. Кто был вашим научным руководителем, Тинкер или Поттл?» За десять минут Хаммонд получил всю необходимую информацию, чтобы пристроить английских аспирантов-физиков в нужные университеты Америки. Когда он собрался уходить, не желая больше отнимать время у занятого директора института, Оппенгеймер сказал: «Если у вас есть в запасе пара минут, я бы хотел взглянуть на другие заявки тоже…» В течение следующего часа Роберт подробно расписал сильные и слабые стороны местных магистратур и докторантур. «А-а… музыка американских индейцев… лучшего, чем Рой Харрис, вам не найти. Социальная психология… Я бы предложил Вандербильт, там меньше студентов, вашему кандидату будет легче получить то, что ему нужно… Для вашей сферы, английской литературы XVIII века, самый очевидный выбор – Йельский университет, но нельзя сбрасывать со счетов и Бэйтский колледж или Гарвард». Хаммонд до этого даже не слышал о Бэйтском колледже. Он ушел потрясенным. «Ни до, ни после, – писал он впоследствии, – мне не приходилось говорить с подобным знатоком».

* * *

Отношения Оппенгеймера с самым знаменитым сотрудником института, Эйнштейном, всегда были настороженными. «Мы были близкими коллегами, – позже писал Роберт, – и временами дружили». Эйнштейна он скорее рассматривал как святого – покровителя физики, а не действующего ученого. (В институте некоторые подозревали, что именно Оппенгеймер стоял за утверждением журнала «Тайм»: «Эйнштейн не маяк, а достопримечательность».) Сам Эйнштейн питал к Оппенгеймеру такие же двойственные чувства. Когда в 1945 году кандидатуру Оппенгеймера впервые предложили на место постоянного профессора института, Эйнштейн и математик Герман Вейль направили руководству факультета записку, рекомендующую отдать предпочтение физику-теоретику Вольфгангу Паули. В это время Эйнштейн был хорошо знаком с Паули, а Оппенгеймера знал только мимоходом. По иронии судьбы Вейль очень старался привлечь Оппенгеймера в институт еще в 1934 году, но Оппенгеймер наотрез отказался, заявив: «От меня в таком месте совершенно не будет проку». Текущие заслуги Оппенгеймера как физика недотягивали до Паули: «Очевидно, что Оппенгеймер не внес такого фундаментального вклада в физику, как это сделал Паули с его принципом исключения и анализом спина электрона…» Эйнштейн и Вейль тем не менее признавали, что Оппенгеймер «основал крупнейшую школу теоретической физики в этой стране». Упомянув, что студенты хвалят его как учителя, они все же предостерегали: «Есть вероятность, что он излишне давит на учеников своим авторитетом и что они превращаются в уменьшенную копию его самого». Прислушавшись к этой рекомендации, институт в 1945 году предложил место Паули, но тот отказался.

В конце концов Эйнштейн скрепя сердце отдал Оппенгеймеру должное, назвав его «необычайно способным человеком с разносторонним образованием». И все же Оппенгеймер вызывал у него уважение только как личность, но не как физик. Эйнштейн никогда не причислял директора института к своим близким друзьям, «отчасти, возможно, потому, что наши научные воззрения были диаметрально противоположны». В 1930-е годы Оппи за упрямый отказ Эйнштейна признать квантовую теорию назвал его «совершенно рехнувшимся». Все молодые физики, которых Оппенгеймер призвал в Принстон, были полностью убеждены в правильности квантовой теории Бора, их не интересовали каверзные вопросы, которые задавал Эйнштейн. Они не могли взять в толк, почему великий ученый без устали работал над «единой теорией поля», призванной разрешить противоречия квантовой теории. Эйнштейн был одинок в своих усилиях, но все еще находил удовлетворение в защите собственной критики принципа неопределенности Гейзенберга – основы квантовой физики, утверждая, что «Бог не играет в кости». Он был не против того, чтобы большинство коллег по Принстону видели в нем «еретика и реакционера, чье время закончилось».

Оппенгеймер питал глубокое уважение к «выдающейся оригинальности» создателя общей теории относительности – «небывалого слияния геометрии и силы тяжести». В то же время он полагал, что Эйнштейн привнес в «оригинальный труд глубокие элементы традиционности». И твердо верил, что на склоне лет именно «традиционность» уводила Эйнштейна с верного пути. К «удрученности» Оппенгеймера, Эйнштейн провел весь принстонский период в попытках доказать, что квантовая теория ущербна ввиду наличия существенных противоречий. «Никто не мог с ним сравниться, – писал Оппенгеймер, – по части придумывания неожиданных умных примеров. На деле же оказалось, что никаких противоречий не было и в помине, причем объяснение их отсутствия нередко можно было найти в ранних работах самого Эйнштейна». Больше всего в квантовой теории Эйнштейна смущала концепция неопределенности. При этом именно его работы по теории относительности дали толчок некоторым идеям Бора. Оппенгеймер видел в этом большую иронию: «Он благородно и яростно воевал с Бором, воевал с теорией, которую сам же породил, но потом возненавидел. В истории науки такое случалось не один раз».

Несмотря на разногласия, Оппенгеймер любил находиться в компании Эйнштейна. Однажды вечером в начале 1948 года он принимал Дэвида Лилиенталя и Эйнштейна в Олден-Мэноре. Лилиенталь сидел рядом с Эйнштейном и «наблюдал, как тот слушает (с мрачной внимательностью, иногда усмехаясь и щурясь) описания Робертом Оппенгеймером нейтрино как прекрасные создания физики». Роберт по-прежнему любил делать роскошные подарки. Зная любовь Эйнштейна к классической музыке и то, что радиоприемник старика не принимал передачи концертов из нью-йоркского Карнеги-холла, Оппенгеймер организовал установку на крыше скромного дома Эйнштейна по адресу Мерсер-стрит № 112 мощной антенны. Это было сделано без ведома хозяина дома. На день рождения Эйнштейна Роберт явился к нему на порог с новым радиоприемником и предложил прослушать намеченный концерт. Эйнштейн был очень доволен.

В 1949 году в Принстон приехал Бор. Он согласился написать статью для памятного издания по случаю семидесятилетия Эйнштейна. Они прекрасно проводили время вместе, однако, как и Оппенгеймер, Бор не мог взять в толк, почему Эйнштейн видит в квантовой теории чуть ли не демона. Когда Эйнштейну показали рукопись памятного издания, он заметил, что статья содержит не меньшую дозу шпилек, чем похвал. «Это не юбилейное издание в мою честь, – сказал он. – Это – обвинение». В день рождения гения, 14 марта, в актовом зале Принстонского университета послушать хвалебные речи Оппенгеймера, И. А. Раби, Юджина Вигнера и Германа Вейля собрались 250 выдающихся ученых. Как бы ни были сильны расхождения между стариком и его коллегами, зал, когда Эйнштейн вошел в него, вибрировал от предвкушения момента. После мгновения внезапной тишины все вскочили с мест и встретили величайшего физика XX века бурными аплодисментами.

Как физики Оппенгеймер и Эйнштейн стояли на разных позициях. Но как гуманисты они были союзниками. На повороте истории, во время холодной войны, когда профессия ученого оказалась в плену у сети военных лабораторий и все больше зависящих от оборонных контрактов университетов, опутанных системой национальной безопасности, Оппенгеймер выбрал другой путь. Хотя он «присутствовал при рождении» милитаризации науки, Оппенгеймер ушел из Лос-Аламоса, и Эйнштейн уважал его за попытки сдерживать своим авторитетом гонку вооружений. В то же время он видел, что Оппенгеймер осторожничает с использованием своего влияния. Эйнштейна озадачило, когда весной 1947 года Оппенгеймер отказался принять его приглашение выступить с речью на открытом ужине недавно учрежденного Чрезвычайного комитета ученых-атомщиков. Оппенгеймер отговорился тем, что «на данный момент не готов делать публичные выступления по вопросам атомной энергии, не будучи уверенным, что результаты будут соответствовать нашим надеждам».

Старик явно не понимал, почему Оппенгеймер так дорожит сохранением причастности к вашингтонскому истеблишменту. Эйнштейн в такие игры не играл. Ему бы никогда не пришло в голову выпрашивать у правительства доступ к секретной информации. Эйнштейн инстинктивно недолюбливал политиков, генералов и лиц, наделенных властью. По замечанию Оппенгеймера, «он не умел запросто и естественно разговаривать с государственными деятелями и власть имущими…». В то время как Оппенгеймеру, похоже, нравилось иметь дело с влиятельными людьми, Эйнштейн не любил лести. Однажды вечером в марте 1950 года после 71-го дня рождения Эйнштейна Оппенгеймер провожал его до дома на Мерсер-стрит. «Знаете ли, – заметил Эйнштейн, – когда человеку выпадает совершить нечто значительное, его последующая жизнь становится чудно́й». Оппенгеймер понял его как никто другой.