Через несколько дней Фрэнк Оппенгеймер привез Питерса на встречу с приехавшим в Беркли братом. Питерс описал их встречу в письме Вайскопфу: «Разговор с Робертом вышел тягостным. Сначала он упирался и не желал говорить, правду или ложь написали в газете». Когда Питерс потребовал рассказать правду, Оппи подтвердил, что его показания воспроизведены правильно. «Он сказал, что совершил ужасную ошибку», – писал Питерс. Оппи пытался объяснить, что не подготовился к такого рода вопросам и понял всю пагубность своих слов, только прочитав их в печатном виде. На вопрос, почему Роберт обманул его во время их встречи в Принстоне, Оппенгеймер «сильно покраснел» и ответил, что не может это ничем объяснить. Питерс все еще настаивал, что Оппи неправильно его понял: хотя он действительно посещал уличные митинги германских коммунистов, членом партии он никогда не был.
Роберт согласился написать редактору газеты письмо с поправками и извинениями. В письме, опубликованном 6 июля 1949 года, Оппенгеймер объяснил, что доктор Питерс «убедительно опроверг» информацию о том, что когда-либо являлся членом Коммунистической партии или выступал за насильственное свержение правительства США. «Я верю его заявлению», – писал Оппенгеймер. Он решительно выступил в защиту свободы слова: «Политические взгляды, какими бы радикальными они ни были и как свободно бы ни выражались, не должны лишать ученого права на карьеру в науке…»
Питерс счел письмо «не очень удачным актом лицемерия». И все-таки оно помогло спасти его должность в Рочестерском университете. Он вскоре понял: без доступа к засекреченным исследованиям и государственным исследовательским проектам его карьера в Америке не сдвинется с мертвой точки. В конце 1949 года, когда Питерс высказал намерение уехать в Индию, Госдеп отказал ему в паспорте. В следующем году Госдеп сменил гнев на милость, и Питерс поступил на должность преподавателя бомбейского Института фундаментальных исследований Тата. В 1955 году после того, как Госдепартамент отказал ему в обмене паспорта, Питерс принял гражданство Германии. В 1959 году он и Ханна переехали в Копенгаген в Институт Нильса Бора, где и закончили свою карьеру.
По сравнению с Бомом и Ломаницем Питерс еще легко отделался. Прошло чуть больше года, и обоим предъявили обвинение в неуважении к конгрессу. После ареста Бома 4 декабря 1950 года (он был отпущен под залог в 1500 долларов) Принстон освободил его от обязанностей преподавателя и даже запретил появляться на территории кампуса. Через полгода Бом был оправдан судом. Принстон, однако, решил не продлевать с ним контракт, истекший в июне того же года.
Ломаницу выпала еще более тяжкая участь. После заслушивания в КРАД его уволили из Университета Фиска, после чего он два года работал поденщиком – смолил крыши, ворочал мешки, обрезал деревья. В июне 1951 года Ломаниц предстал перед судом по обвинению в неуважении к конгрессу. Даже будучи оправданным, Ломаниц не мог найти никакой другой работы, кроме ремонта железнодорожного полотна по ставке 1,35 доллара в час. Его не принимали на преподавательскую работу до 1959 года. Как ни удивительно, Ломаниц не держал обиды на Оппенгеймера. Он не винил Роберта за то, как с ним обошлись ФБР и политическая культура эпохи. Однако смутное недовольство все же сохранилось. В прошлом Ломаниц «почти боготворил» Оппенгеймера и не считал его «злонамеренным» человеком. По прошествии многих лет он, однако, сказал, что «сожалеет о слабости Оппенгеймера».
Хотя Оппенгеймер не мог защитить бывших учеников, сам он иногда вел себя так, словно боялся быть заподозренным в близких с ними отношениях. Эти люди представляли собой связующее звено с его политическим прошлым и тем самым – угрозу его политическому будущему. Он явно испытывал страх. Когда Бом потерял работу в Принстонском университете, Эйнштейн предложил взять его в Институт перспективных исследований своим ассистентом. Великий ученый все еще не отказывался от мысли о пересмотре квантовой теории и говорил, что «если кто и способен это сделать, то только Бом». Оппенгеймер зарубил идею. Бом мог обернуться для института политической обузой. По рассказу одного свидетеля, Оппенгеймер даже приказал Элеанор Лири не пускать Бома в институт. Лири объявила сотрудникам института: «Доктор Оппенгеймер не принимает Дэвида Бома. Не принимает».
С точки зрения целесообразности у Оппенгеймера имелись все основания держаться от Бома подальше. Но, с другой стороны, когда Бом узнал о месте преподавателя в Бразилии, Оппенгеймер написал твердое рекомендательное письмо. Бом провел остаток карьеры за границей, сначала в Бразилии, потом в Израиле и, наконец, в Англии. Когда-то он глубоко уважал Оппенгеймера, и, хотя со временем эти чувства стали двойственными, Бом не винил Оппи в своем изгнании из Америки. «Мне кажется, что он, насколько мог, поступал со мной честно», – говорил Бом.
Бом понимал, что Оппенгеймер испытывает большие душевные мучения. Вскоре после газетных сообщений о свидетельстве Оппи против Питерса на заседании КРАД Бом вызвал бывшего учителя на честный разговор. Он напрямую спросил, почему тот оговорил товарища. «Он сказал мне, что у него в тот момент сдали нервы, – вспоминал Бом. – Ему стало невмоготу. <…> Я не запомнил его слова в точности, но смысл был именно такой. У него есть склонность совершать иррациональные поступки, когда ему становится невмоготу. Он сказал, что сам не понял, зачем это сделал». Разумеется, это случилось с ним не впервые. Так было на беседе с Пашем в 1943 году, во время аудиенции у Трумэна в 1945 году и еще случится во время слушаний по вопросу об отзыве секретного допуска в 1954 году. Бернард как-то заметил в разговоре с Вайскопфом: «Он [Оппенгеймер] явно до слез боится слушаний, но это – плохое объяснение. <…> Очень печально видеть человека, которого я так высоко ценил, в состоянии столь низкого морального падения».
Всего через шесть дней после дачи свидетельских показаний КРАД, в начале июня 1949 года, Оппенгеймер был вызван в Вашингтон под свет юпитеров на открытое заседание Объединенной комиссии конгресса по ядерной энергии. На заседании обсуждался вопрос экспорта радиоизотопов, предназначенных для научных исследований в зарубежных лабораториях. Единственный член комиссии, выступивший против, Льюис Стросс, был убежден, что экспорт таких материалов опасен, потому что радиоизотопы могли найти применение в производстве атомной энергии. Незадолго до заседания, пытаясь добиться отмены постановления КАЭ, Стросс выступил против экспорта изотопов на слушании в Объединенной комиссии.
Когда Оппенгеймер явился в зал заседаний сената, он уже знал о позиции Стросса. Роберт не разделял ее и четко дал понять, что считает такое отношение глупостью. «Никто не заставит меня отрицать, – заявил Оппенгеймер, – что изотопы могут использоваться в производстве атомной энергии. Лопата тоже может. И бутылка пива может». В аудитории послышались смешки. В зале в тот день оказался молодой репортер Филип Стерн. Стерн понятия не имел, в кого целил ученый, однако сразу понял, что «Оппенгеймер кого-то поднимал на смех».
Зато Джо Вольпе прекрасно знал, кого поднимал на смех Оппенгеймер. Сидя рядом со Льюисом Строссом, он покосился на соседа и не удивился, когда лицо члена КАЭ побагровело, как свекла. Следующая фраза Оппенгеймера вызвала еще больше смеха: «Согласно моей собственной оценке важности изотопов, они занимают на этой шкале место где-то посредине между электронными приборами и витаминами».
После заседания Оппенгеймер непринужденно спросил Вольпе: «Ну как я выступил?» Юрист озабоченно ответил: «Чересчур хорошо, Роберт. Чересчур». Возможно, Оппенгеймер не намеревался унизить Стросса из-за пустячного, как он считал, разногласия. Увы, снисходительный тон нередко прорывался наружу в поведении Оппи. «Нередко» не то слово, как сказали бы многие друзья. Такой тон был частью его преподавательского стиля. «Роберт умел заставить взрослого человека почувствовать себя нашкодившим школяром, – говорил один из его друзей, – а гиганта – букашкой». Однако Стросс не был учеником Роберта. Он был влиятельным, обидчивым и мстительным человеком, не прощающим оскорблений. В тот день он покинул зал заседаний в лютом гневе. «Я хорошо помню ужасное выражение на лице Льюиса, – через много лет рассказывал другой член КАЭ Гордон Дин. – Столько ненависти редко увидишь на чьем-то лице».
Отношения между Оппенгеймером и Строссом постепенно ухудшались с начала 1948 года, когда Оппи дал понять, что не допустит вмешательства в свои директорские полномочия. До памятного заседания они не раз вступали в разногласия по другим связанным с КАЭ вопросам. Теперь же Оппенгеймер приобрел опасного врага, имевшего власть и влиятельность во всех сферах профессиональной жизни.
После коллизии на заседании Объединенной комиссии один из попечителей Института перспективных исследований, доктор Джон Ф. Фултон, заявил, что ожидает от Стросса подачи заявления на выход из совета попечителей. «Мне кажется, Роберт Оппенгеймер никогда не будет чувствовать себя уютно на посту директора Института перспективных исследований, – писал Фултон другому попечителю, – пока в совете попечителей продолжает находиться мистер Стросс». Однако у Стросса имелись союзники, которые помогли ему избраться на пост председателя совета попечителей института, и он сразу дал понять, что не собирается уходить лишь потому, что имел «наглость… не согласиться с доктором Оппенгеймером по научному вопросу». Стросс был зол и вынашивал злобу, пока не свел счеты.
На следующий день, 14 июня 1949 года, свидетелем на слушании КРАД выступил Фрэнк Оппенгеймер. За два года до этого в интервью репортеру газеты он отрицал, что когда-либо состоял в Коммунистической партии. Он не собирался делать из своего членства в партии тайны, но однажды поздно вечером ему позвонил репортер «Вашингтон таймс-геральд» и объяснил, что утром в газете выйдет некая статья. Зачитав по телефону ее содержание, репортер спросил, что о ней думает Фрэнк. «Статья содержала много всякого рода лживых утверждений, – рассказал Фрэнк. – Информация о моем членстве в партии накануне войны была единственной правдой. Они попросили меня высказаться, и я заявил, поступив совершенно глупо, что вся статья – ложь от начала до конца. Мне не надо было вообще ничего говорить». Когда статью опубликовали, власти Университета Миннесоты потребовали от Фрэнка дать письменное опровержение. Опасаясь потерять работу, Фрэнк с помощью юриста составил заявление, в котором поклялся, что никогда не состоял в Коммунистической партии.
Но теперь, поговорив с Джеки, Фрэнк решил рассказать правду. Утром на слушании он показал, что они с Джеки были членами Компартии три с половиной года с начала 1937-го до конца 1940-го или начала 1941 года. Он признал, что носил в это время партийный позывной Фрэнк Фолсом. По рекомендации адвоката Клиффорда Дурра Фрэнк отказался давать показания о чужих политических взглядах. «Я не могу говорить о моих друзьях», – заявил он. Юрист КРАД и конгрессмены по очереди давили на Фрэнка, требуя назвать имена. В ответ на многократные просьбы бывшего агента ФБР, конгрессмена Вельде назвать причину, по которой он отказывался отвечать на вопросы комиссии, Фрэнк заявил, что не станет говорить о политических связях друзей, «потому что люди, с которыми я встречался по жизни, имели достойный образ мыслей и действовали из лучших побуждений. Мне не известен ни один случай, когда они замышляли, обсуждали или говорили что-либо противоречащее целям конституции и законам Соединенных Штатов Америки». В отличие от брата Фрэнк не сдал позиции и не назвал ни одного имени.
Слушание произвело на Фрэнка и Джеки впечатление сюрреалистического спектакля. Джеки пылала праведным гневом. Сидя в приемной комиссии палаты представителей в ожидании своей очереди давать показания, она посмотрела в окно и поразилась контрасту между мраморными зданиями на Капитолийском холме, окруженными ухоженными лужайками, и рядами ветхих лачуг, в которых обитало негритянское население. Рядом играли босые, оборванные дети. «Все они страдали от рахита и недоедания. Игрушками им служила всякая дрянь, подобранная на улице. Я сидела, читала, прислушивалась и смотрела в окно, то задаваясь вопросом, что со мной сделает комиссия, то все больше кипя от гнева, что какой-то тип смеет подозревать
Позже Фрэнк заявил репортерам, что вступил в партию в 1937 году «в поисках решения проблем безработицы и нужды в самой богатой и производительной стране мира».
Оба, растеряв иллюзии, покинули партийные ряды в 1940 году. Фрэнк заявил, что ничего не знал о шпионаже в Лос-Аламосе или радиационной лаборатории Беркли: «Я не слышал ни о какой коммунистической деятельности, меня никто не просил передавать информацию, и я никому ее не передавал. Я трудился с полной отдачей сил и считаю, что внес ценный вклад». Не прошло и часа, как репортеры сообщили Фрэнку, что Университет Миннесоты принял решение о его увольнении с должности доцента кафедры физики. Два года назад он сказал неправду, и этого в глазах университетского руководства было достаточно, чтобы отстранить его от преподавательской работы. Фрэнк всего три месяца недотянул до пожизненного контракта. После встречи с ректором университета, однако, стало ясно, что надеяться не на что. Он покинул кабинет ректора в слезах.
Фрэнк был убит горем. Всю тяжесть случившегося он осознал, лишь попытавшись вернуться в Беркли. Фрэнк наивно полагал, что Лоуренс примет его под свое крыло, однако Эрнест ответил отказом.