Но когда мы вышли на улицу, его нигде не было видно. Мы поискали его, но мне пришлось возвращаться домой одному.
Подозрителен ли я по натуре? Воистину так. Это следствие моей развитой интуиции. Вернувшись домой, я сразу заглянул в ящик стола, где лежал еще один чек от Брокки, на полторы тысячи долларов. Я рассказал Брокки, что Чарли обиделся на чек, выписанный на мое имя, и новый чек Брокки выписал на самого Чарли. Я собирался попросить его сделать на чеке передаточную надпись, после чего я бы получил деньги и хранил у себя, выдавая Чарли понемногу. Итак, он оказался на свободе с полутора тысячами долларов. Я знал, что должно случиться.
И это случилось. Через два дня я позвонил в полицию и попросил поглядывать на предмет появления Чарли и вернуть его ко мне, когда он объявится. Прошло десять дней, и его привезли – в карете «скорой помощи», расхристанного, небритого и все еще в тисках колоссального запоя.
Чарли был завязавшим алкоголиком. Скромная доза, предписанная мной, держала его в стабильном состоянии, поддающемся лечению, но званый ужин и приятное женское общество оказались ему не по силам, и он сорвался – с большими деньгами и обострившейся тягой к спиртному, чтобы утолить всепоглощающую жажду. Полицейские доложили, что во хмелю он не буянил; не предлагал проставить выпивку всем посетителям баров, где оказывался; напротив, он обращался с деньгами рачительно, приберегая их для собственной услады. Он не лез в драку и не рыдал, а потому не привлекал особого внимания. Он неплохо держался на ногах, и бармены не догадывались, насколько он пьян. Он даже купил флакон витаминов и принимал их, уверенный, что они компенсируют отсутствие еды, на которую ему не хотелось тратиться. Хитроумный пьяница, он праздновал выход на свободу исключительно сам с собой, пока наконец не напугал бармена и посетителей, упав (с виду – вроде бы замертво) в очередном заведении. Но он не умер, хотя, осмотрев его, я понял, что ему осталось недолго.
За эти десять дней свободы он нанес массивный алкогольный удар по всему организму, у которого не было сил сопротивляться. И я сел ждать его смерти.
20
АНАТ. От чего умирают литературные персонажи? Как врач, я всегда этим интересуюсь, но литературные болезни так плохо описаны, что я впадаю в отчаяние. У Шекспира, например: чем на самом деле хворал старый Джон Гонт, которому было всего пятьдесят девять лет и который взялся пророчествовать на смертном одре? Это не могло быть заболевание дыхательной системы, иначе он бы не смог произнести такую длинную речь перед смертью. Фальстаф, совершенно очевидно, пал жертвой пьянства, и я ставлю на цирроз печени; скорее всего, он страдал желтухой и опуханием конечностей, характерными для этой болезни, ну а огромный выпуклый живот был у него и раньше. Типичный для этой болезни упадок умственных способностей объясняет его бредовые речи, обрывочные молитвы и бессмысленную болтовню, о которой рассказывает миссис Квикли. Но хотелось бы больше подробностей. Однако Шекспир писал не только для врачей. Хотя, несомненно, был знаком с этой породой, поскольку его любимая дочь Сюзанна, по слухам унаследовавшая красноречие отца, вышла замуж именно за врача, причем известного, некоего Джона Холла. Но Холл был пуританином; не он ли пустил слух, что Шекспир умер от пьянства? Я бы с расстояния нескольких веков предположил, что смерть наступила от переутомления.
С ходу мне припоминается единственный персонаж у Шекспира, страдавший чем-то определенным: это Пандар в «Троиле и Крессиде», который жалуется на «подлый сучий кашель», вероятно астму, что также может объяснять слезящиеся, гноящиеся глаза: в общем, заболевание респираторной системы. А вот ломота в костях, которую он так красочно описывает, – почти наверняка сифилис, с которым он должен был часто сталкиваться в силу своей профессии.
Гамлет дает нам клинический портрет Полония, когда говорит, что у стариков «с ресниц течет амбра и вишневый клей». Это похоже на запущенный конъюнктивит – при королевском дворе не было доступа к антибиотикам. Но Шекспир – это все же не совсем беллетристика.
Именно в беллетристике мы встречаем угасающих женщин – например, Дору в «Давиде Копперфильде». От литературных матерей вроде миссис Домби авторы часто избавляются посредством смерти в родах, чтобы лишить их детей любви и заботы. Авторы часто убивают и детей, обставляя их смерть чрезвычайно жалостно, как и подобает смерти ребенка. Но чем именно болела маленькая Ева Сент-Клэр в «Хижине дяди Тома»? Отчего убралась на тот свет малютка Нелл – скорее юная женщина, чем дитя, достаточно зрелая, чтобы привлечь взоры злобного мистера Квилпа? Нимфетка Нелл. Отчетливых симптомов нет; кажется, что девочки умерли от чрезмерного разрастания добродетели. Нельзя ли определить в общих медицинских терминах нечто называемое «болезнью героини»? Эта болезнь, по-видимому, убивает, но без сопутствующих неприятных симптомов, если не считать крайней усталости и повышенного содержания сахара в крови. Авторам нужно избавляться от добродетельных персон – чьих-нибудь жен или дочерей, – но без реалистических атрибутов смерти, поэтому авторы неумолимы, но весьма туманны. Доведись мне выписывать кому-нибудь из этих героинь свидетельство о смерти, думаю, в графе «причина» пришлось бы поставить «бледная немочь».
Конечно, честный Энтони Троллоп убивает миссис Прауди быстро и относительно безболезненно при помощи сердечного приступа, вызванного, кажется, объективным видением себя. Очень медленно и неохотно миссис Прауди поняла, что собой представляет, и это осознание оказалось для нее невыносимым. Троллоп как психолог чрезвычайно недооценен. Миссис Прауди умерла оттого, что была собою, как в конце концов умрем и все мы. Ананке.
Мука долгого умирания не очень хорошо исследована в литературе, если не считать Толстого – исключения из очень многих правил. Он показывает нам такую смерть в «Войне и мире». Князю Андрею Болконскому раздробило бедро во время Бородинской битвы, и через некоторое время его приносят в полевой госпиталь. «Один из докторов, в окровавленном фартуке и с окровавленными небольшими руками, в одной из которых он между мизинцем и большим пальцем (чтобы не запачкать ее) держал сигару, вышел из палатки». Как много это нам говорит! Операция столь мучительна, что князь Андрей теряет сознание и приходит в себя позже, когда на него брызгают водой. Удивительная деталь: «…доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел». Отдавал ли поцелуй доктора вкусом сигары? Это 1812 год, и Толстой живо описывает ужасы полевого госпиталя; у князя начинается воспаление кишечника – почему я не удивлен? – и в конце концов он мучительно умирает от гангрены. Чехов, писатель и врач, изумлялся, что в 1812 году люди умирали от подобных ран, а ведь в конце того же века он сам мог бы такого раненого спасти.
Толстой не пренебрегает ни одной клинической деталью. Хотелось бы мне, чтобы большинство писателей следовали его примеру? В целом, я думаю, нет. Эмили Рейвен-Харт и Чарльз Айрдейл должны умереть – умереть оттого, что были собою, а я должен безыскусно описать их смерти в этой книге – моей истории болезни. Но я не собираюсь помещать сюда клинический отчет. Всего лишь несколько фактов.
21
Чипс была счастлива, когда Эмили выписали из больницы и разрешили вернуться в «Дом пастора». Я смотрел на это по-другому: по опыту я знал, что мои коллеги сделали для Эмили все возможное, но лучевая терапия не смогла победить раковые метастазы, которые теперь прорастали в легкие и, вероятно, в кости. О коварный и неумолимый рак! Эмили отпустили домой частично в качестве уступки – она принадлежала к тому типу людей, которые ненавидят больницы, – и частично потому, что перегруженная система здравоохранения уже нуждалась в койке, которую Эмили занимала бы несколько недель безо всякой надежды на выздоровление.
Чипс была уверена, что любовь и забота сотворят чудеса. Эмили, конечно, нужна отдельная комната, поэтому сон в общей кровати придется отложить до лучших времен. К главной спальне примыкала другая комнатка, – вероятно, в викторианскую эпоху там размещалась гардеробная. Чипс обосновалась в ней, и Эмили теперь лежала в большой кровати, в большой спальне одна, но соединяющая комнаты дверь всегда была открыта, и Чипс по малейшему зову спешила к больной. Она всячески постаралась украсить спальню, и, когда Эмили привезли домой, ее комната была полна цветов.
Эмили разлюбила цветы. Раньше она их обожала и наслаждалась садом, который развела Чипс, но теперь от запаха цветов ее тошнило. Цветы немедленно исчезли. Эмили было больно лежать в постели слишком подолгу, и Чипс помогала ей спускаться по лестнице на первый этаж и ходить по длинной гостиной, а в погожие дни – по саду. Я не заглядывал в «Дом пастора», потому что Эмили не хотела меня видеть: вероятно, мой взгляд, так часто пугающий пациентов, беспокоил ее. И я не навязывался, хотя по вечерам, когда Эмили уже лежала в постели и пыталась уснуть, втихомолку навещал Чипс, которой вечно не терпелось узнать, как, по моему мнению, выглядит больная (которую я видел во время ее прогулки в саду). Не кажется ли мне, что она чуточку набирает вес? Правда ведь, она понемножку крепнет, хотя и ест по-прежнему очень мало? Я утешал Чипс как мог, но сам видел, что Эмили умирает. Она носила свободные блузки, чтобы скрыть последствия операции. Можно подумать, грудки Эмили так заметны, говорила Чипс, что нехватка одной сразу бросается в глаза. Но нельзя было скрыть, что правая рука больной распухла от лимфатического отека, и еще ей приходилось носить перчатку, маскируя потемневшую кожу кисти.
– Конечно, этой рукой она ваяла, – говорила Чипс, – а теперь совсем ею не владеет, и как раз тогда, когда я пытаюсь заставить ее заняться хоть чем-нибудь, хоть немножко полепить из глины, чтобы отвлечься. Ведь можно же что-нибудь сделать?
Но сделать ничего было нельзя. Мало что можно было сделать и для облегчения нарастающих в груди болей. Теперь Эмили хрипела, кашляла, страдала одышкой, и даже Чипс больше не могла притворяться, что больная набирает вес: она всегда была маленькой, хрупкой женщиной, а теперь стала призраком.
Болезнь прогрессировала быстро, но для Эмили и Чипс время текло со свинцовой медлительностью и каждый следующий день мучений казался длиннее предыдущего.