Чебурашка

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нет, — качает головой следак, или опер. — До получения результатов вскрытия ничего сказать нельзя. Он лежал на кровати, признаков насильственной смерти нет. Окна не надо, мы заканчиваем уже.

— А дверь была открыта?

Про это мне уже известно от соседки по площадке. Она увидела открытую дверь, зашла, а дядюшка уже не дышал.

— Да. Поэтому беспорядок могли устроить как до кончины, так и после. Как с его супругой связаться?

— Не знаю, — пожимаю я плечами. — Это у мамы нужно спросить…

Я выхожу, заходит мама, а соседка в пятый раз рассказывает, как она увидела приоткрытую дверь, позвонила, покричала, ещё позвонила и покричала, потом зашла, а Григорий Александрович не дышит уже… А в доме шурум-бурум, всё вверх дном, может лекарство какое искал? Может, худо ему стало, вот он и того…

Может и того, конечно, да только не верю я, что худо стало, потому как в моё время он перешагнул через сегодняшнюю дату в обычном темпе и ритме и пошёл дальше. Отчего стало худо? Что произошло такого, отличающегося от предыдущей версии жизни, что ему вдруг стало плохо? Я его что, ковидом заразил?

Соседка бубнит и бубнит, превращая экстраординарное и, может быть, главное событие в жизни человека в ещё один повод посудачить. Посудачить и перевернуть страницу, когда из происшествия будет высосано всё, что можно.

— Не сомневаюсь, — на прощание говорю я следаку, — что смерть вызвана чьим-то вмешательством. Дядя чувствовал себя очень хорошо, ни на что не жаловался. Так что всё это очень и очень подозрительно. В квартире явно что-то искали. Он говорил, что за ним следили какие-то тёмные личности. Председательша приводила слесаря какого-то, который и на слесаря не похож. Он очень уж в квартиру хотел попасть…

Тот ничего не отвечает, опечатывает дверь, кивает молчаливому напарнику и уезжает.

— Тёма, какие личности, — урезонивает меня мама. — Ради чего? У него ведь не было ничего…

— Мы этого не знаем, мам. Откуда нам знать? Ты вот и про запорожец этот не знала ничего…

— Какое горе, — говорит она, не слушая меня и уже думая о другом. — Какой ужас! Как маме-то теперь сказать⁈ Ума не приложу… Как она выдержит это всё…

Похороны проходят очень скромно. Место выделяется на самом краю новой, ещё необустроенной части кладбища. Здесь только ряды свежих могил, да выкопанные ямы. Никакого асфальта, ничего. Чистое поле. Трава и чёрные холмики…

Сырая земля, печенье, батончики, гранёный стакан, накрытый ломтём хлеба, и стаи ворон высоко в небе. Итог… Пахнет почему-то давно отцветшей сиренью…

Неподалёку играет «оркестр», состоящий из четырёх побитых жизнью и выпивкой музыкантов. Они играют нестройно и порой даже фальшиво, вразнобой дуя в свои тусклые и помятые трубы, и от этого делается ещё более печально и траурно…

От местного отделения Союза писателей приходит один сморщенный и охочий до водки доходяга. Друзей у дядюшки не находится. Оля Михайлова, Катькина мама, шепчет что-то успокоительное бабушке, да только та не слышит. Вздыхают какие-то дальние родственники, которых я отродясь не видел и кручинится тётя Таня, дядюшкина жена, прилетевшая из Питера.

Кажется, что она глубоко и по-настоящему опечалена.

— Как так можно было себя загнать, — сокрушается она. — Инфаркт! Как же так! Молодой, шестьдесят два, разве ж это возраст? Гриша-Гриша… Э-хе-хе…

— А ведь не пил же, — шепчется дальняя родня.