— Так он в Москве?
— Лаврушин — в Москве, Гройсман — в Питере, — уточнил Антон.
Они коротко обговорили детали предстоящих действий и обменялись телефонами. Антон покинул обитель Кости воодушевлённым.
17
По обыкновению последних дней, ужин был накрыт на открытом воздухе. Однако, в отличие от дней предыдущих, проходил он в суровом молчании и меланхолии, точно поминки по недавно усопшему. Творческая интеллигенция вяло слушала Громова, с отвращением ковыряя вилками в тарелках и брезгливо обнюхивая компот. Кладовые Бахуса были исчерпаны, и труженики пера и кисти пребывали в чрезвычайнейшем удручении.
— Дорогие друзья! — громким театральным голосом обращался к ним Громов. — Фестиваль подходит к концу. Он подарил нам множество незабываемых минут, творческих озарений и ярких идей. Скажем ему спасибо, друзья!
Он всплеснул руками, провоцируя аплодисменты. Над столами раздались скупые хлопки.
— А теперь я представляю вашему вниманию нашего гостя Луи Кастора, — всё также бодро возвестил Громом. — Мсье Луи и его внучка Луиза сегодня покидают нас и хотят произнести прощальную речь. Попросим, господа попросим.
Он снова зааплодировал, и на этот раз собравшиеся ответили более дружно.
— Дгузья! — сказал Кастор, вставая из-за стола и, приподнимая стакан компота. — Мы увозим в своём сердце частичку России. Я предложил уважаемому Ивану Степановичу, — продолжил Кастор, — привезти экспозицию музея в Париж. Русская диаспора поможет собрать средства на перелёт. Господин Дольский любезно на это согласился.
На этот раз вечерний воздух сотряс шквал аплодисментов.
— А теперь я хочу выпить этот чудесный напиток за дружбу России и Франции. Представим, друзья, что в наших с вами бокалах великолепный бобрищенский самогон.
Последнее слово Кастор произнёс по-русски старательно, по слогам. Луиза посмотрела на деда с немым укором, а с мест, опрокидывая стулья, к оратору бросилась прочувствованная толпа. С Кастором обнимались, пили по-гусарски, с плеча, кричали тосты, плеская киселём и компотом.
Через час за Касторами прибыло такси. Французов проводили до машины, требуя обещания непременно приехать на будущий год, и в сотый раз извиняясь за непростительно пуританский ужин.
Наконец, такси понеслось прочь от особняка. Кастор что-то кричал, высунувшись из окна кабины и махая рукой. Французские слова были непонятны, а из русских провожающие разобрали лишь два: «Северное сияние»…
После ужина, как и предсказывал Громов, его подопечные подняли безобразный бунт. Захватив в кладовке недельный запас консервов и круп, мятежники намеревались обменять всё это на самогонку. Для обмена они прихватили также платья и парики из театрального реквизита. Толпу художников, смахивающую на пеший цыганский табор, Громов и случившийся в имении участковый нагнали на половине пути к деревне.
Бунтовщики выслали парламентёром Хвастова.
— Евгеньич, душа горит, — страстно убеждал поэт, колотя себя в грудь. — Третью неделю торчим в этой Тьмутаракани. Весь одеколон выпили. Яви милосердие, выпиши суточные. На сухомятку даже на баб не тянет.
Понимая, что творческая интеллигенция доведена до края, Громов пообещал к вечеру выбить денег, и хрупкий мир был достигнут: продукты возвращены в кладовку, платья и парики — в гримёрку.
Утром последующего за бунтом дня, когда машина Антона подкатила к особняку, у входа его ожидал до крайности обеспокоенный Громов.