Жанна – Божья Дева

22
18
20
22
24
26
28
30

После безвременной кончины Карла V традиция «мудрого короля» резко оборвалась. Карл VI был ещё ребёнком, власть перешла в руки его дядей, которые немедленно почти без остатка разогнали разночинцев, составлявших окружение покойного короля, а сами занялись удовлетворением своих весьма неумеренных финансовых запросов.

Но в 1388 г., после провала военной авантюры младшего из королевских дядей, Филиппа Бургундского, предпринятой в Германии в чисто эгоистических целях, Карл VI, достигший семнадцатилетнего возраста, поблагодарил дядей и заявил, что впредь будет править сам. Это был настоящий государственный переворот, совершённый прежним окружением Карла V благодаря поддержке младшего брата нового короля, герцога Людовика Орлеанского.

Полный добрых намерений, искренне любивший свой народ, Карл VI вырос в преклонении перед памятью своего отца. Но в 17 лет он оставался порывистым и непоследовательным ребёнком; вероятно, уже начинала сказываться будущая психическая болезнь. Среда, сформированная Карлом V, могла опираться не на него, а только на его младшего брата, которого он нежно любил. Людовик Орлеанский, связанный личной дружбой со всем прежним окружением своего отца, стал непререкаемо первым лицом в Королевском совете.

Блестяще образованный, увлекавшийся науками и искусством, наделённый в то же время большим честолюбием, Людовик Орлеанский был человеком исключительно обаятельным. Его самые заклятые враги признавали, что под его обаяние почти невозможно было не подпасть (и объясняли это колдовством). При несомненном политическом размахе в этом человеке, который казался баловнем судьбы, было и столь же несомненное легкомыслие. Он страстно любил роскошь, тратил деньги не считая и вытягивал их из казны, заводил направо и налево любовные интриги, к огорчению своей очаровательной жены Валентины Висконти, которая была в него без ума влюблена. «Он держал при себе молодых людей, – рассказывает со слов своего отца Жан Жувенель дез-Юрсен, – подбивавших его на такие вещи, которых он иначе бы делать не стал». Жувенель-отец, начавший как раз в это время играть в правящей среде очень заметную роль, в полушутливой форме ему за это выговаривал, а герцог смущённо с ним соглашался и продолжал, конечно, по-своему. Нужно, однако, сказать, что забавы и любовные интриги не переходили некоторых пределов: даже враждебные ему современники, вроде анонимного монаха из Сен-Дени, признают, что достоинства он никогда не терял, и оргий и разврата в настоящем смысле слова за ним не знали. Ему случалось также заботиться об обездоленных людях явно даже вопреки собственному интересу: его лучший (в сущности, единственно серьёзный) историк Жарри доказал это документально. От отца он унаследовал глубокую религиозность, которая доходила у него до мистического экстаза; он неделями запирался в монашеской келье, всё в том же парижском целестинском монастыре, и эта келья так и числилась за ним постоянно.

В Королевском совете Людовика Орлеанского тесным кольцом окружили те из советников его отца, кто ещё был в живых, и их прямые выученики. Филипп де Мезьер опять начал давать советы из своей целестинской кельи (Людовик Орлеанский впоследствии назначил его даже своим душеприказчиком). Среди других людей этой группы – так называемых мармузетов – никто не был особенно похож на святого, некоторые нажили даже большие состояния за долгие годы государственной карьеры, но в общем это были люди честные, искренне трудившиеся на общественное благо. Они рьяно принялись наводить порядок в общественных делах, особенно финансовых, где после королевских дядей вообще ничего больше нельзя было разобрать. Они повезли молодого короля на юг Франции показать ему состояние страны, причём из всех принцев королевского дома сопровождал его в этой поездке только Людовик Орлеанский: дядей специально попросили не тревожиться. В Лангедоке, которым при регентстве управлял второй из дядей, герцог Беррийский, вскрылась такая картина, что Карл VI немедля свирепо расправился с дядиными администраторами.

Среда, подчёркнуто стремившаяся продолжать во всём линию Карла V, естественно приняла и в церковном вопросе его установку: признавать авиньонского папу, а в общем считать, что непогрешима вселенская Церковь в своей совокупности и она только и может решить вопрос соборно. В 1403 г. Людовик Орлеанский писал в своём завещании:

«Следуя заявлению моего возлюбленного отца, Короля Карла Пятого, и галликанской Церкви, я признавал папой Климентия, а после него Бенедикта, как и король, брат мой, и названная галликанская Церковь. Однако я, памятуя мудрость моего отца, ныне же и впредь заявляю, что подчинюсь всякому решению, которое будет по этому поводу принято вселенской Церковью».

Итак, впредь до соборного решения Людовик Орлеанский признавал Авиньон. И признавал его упорно, среди всевозможных кризисов. В разделившейся Европе такое признание могло завести далеко: как римский папа переговаривался с Англией и с Империей о крестовом походе против «схизматической» Франции, так авиньонский папа больше всего старался подвигнуть Францию на «прямое действие», т. е. вооружённой силой выгнать «узурпатора» из Рима и водворить туда его самого как законного. Если бы Карл V оставался в живых, вряд ли он мог бы поддаться на столь авантюрную мысль. Но были люди, с нею носившиеся при Карле VI; даже Филипп де Мезьер ратовал одно время за «прямое действие». Политически союз с авиньонским папством против римского давал Людовику Орлеанскому возможность вмешиваться в итальянские дела, с которыми он оказался связан через свою жену и через её отца, герцога Миланского Галеаццо Висконти; временами он мог даже мечтать о создании собственного королевства в Италии. Но за 9 месяцев до своей смерти, в марте 1407 г., когда стало действительно ясно, что авиньонский папа не держит никаких своих церковных обещаний и только разжигает смуту, Людовик Орлеанский всё же написал ему решительное письмо, которое уже ни с какой стороны не могло соответствовать его политической выгоде; при таком положении вещей, писал он Бенедикту XIII, «мои плечи уже не выдержат столь тяжкого бремени: необходимо, чтобы теперь весь мир увидал, что я не ошибся на Ваш счёт»…; «если Вы не поторопитесь проявить на деле Ваши благие намерения, боюсь, что слава этого великого дела (церковного примирения – С. О.) достанется другому».

Д’Айи и Жерсон, конечно, понимали отлично с самого начала, что «прямое действие» есть вредная и опасная затея. Из-за этого у них могли даже случаться осложнения с правительством, когда оно, через Людовика Орлеанского, оказывалось слишком связанным с авиньонской политикой: так случилось с Жерсоном, когда он в 1392 г. с особой резкостью выступил против «прямого действия». Но «прямое действие» всё равно оказывалось неосуществимым, а в остальном принципиального конфликта тут не было: вслед за Карлом V Людовик Орлеанский заранее признавал принципиально соборное решение, а Жерсон и д’Айи со своей стороны, считали вполне здравым покуда признавать Авиньон, потому что интересовало их не немедленное восстановление формального единства ради формального единства, а подготовка будущей реформы Церкви, которой созыв всеобщего Собора должен был положить начало. Авиньонский папа, как бы то ни было, превратился на деле в «своего рода примата Галлии, восседающего на левом берегу Роны», и они считали, как и Филипп де Мезьер, что было тяжкой ошибкой рвать с ним при таких условиях, которые повлекли бы не реформу Церкви, а простую капитуляцию перед Римом и восстановление тотальной теократии.

Но в 1393–1394 гг. возникает новый фактор: университетское большинство начинает категорически требовать отречения обоих «сомнительных» пап и избрания нового, «несомненного», а в случае надобности – применения самых решительных мер к обоим претендентам, и в первую очередь – к авиньонскому, чтобы вынудить его отречься.

В первый момент Жерсон и д’Айи пытаются сочетать проект созыва Собора с новым требованием отречения. Но очень скоро становится ясно, что речь идёт о совершенно разных вещах.

Университет требует немедленного и полного выхода Франции из под авиньонской юрисдикции, думая этим принудить к отказу хотя бы одного из претендентов на папство. Объявление нейтралитета, которого он домогается, должно свестись к немедленной организации французской Церкви на началах полной независимости – но только в качестве средства давления, в качестве временной меры, «допустимой лишь во время раскола, впредь до появления несомненного папы», как скажет в дальнейшем ректор университета Гийом Руссель.

Тем временем д’Айи и Жерсон, отказываясь немедленно порвать с Авиньоном и даже отчётливо сближаясь с ним, выдвигают то, что они называют «частичной автономией»: восстановление исконных и органических вольностей галликанской Церкви, и не в качестве временного средства давления, а восстановление окончательное, на все времена. К этой мысли оба они возвращаются всё время, но наиболее ясно и подробно её изложил д’Айи в своём трактате «О всеобщем Соборе по вопросу раскола» (в 1402 г.). Одновременно они деятельно организуют снизу церковную жизнь путём периодических местных соборов, даже не в общефранцузском, а в епархиальном масштабе, по программе, разработанной Жерсоном. Наконец, наверху, сохраняя контакт с Авиньоном, они стараются добиться от Бенедикта XIII не столько отречения, сколько содействия созыву всеобщего Собора; и именно Людовик Орлеанский, под явным влиянием д’Айи, вырвал у Бенедикта соответствующее обещание. В этой деятельности всё связано и всё противоречит тому механическому, формальному пониманию единства, которое с яростью отстаивает Университет. Когда новые университетские лидеры – Пьер Плауль, Жан Пети и совсем ещё молодой, но уже очень бойкий магистр Пьер Кошон – кричат, что надо бросить в воду обоих пап, а вместе с ними и тех, кто не с Университетом, Жерсон пишет, что во всех этих делах надобно сначала обратиться сердцем к Богу, а остальное приложится. В Университете его и д’Айи начинают честить ренегатами и раскольниками.

На практике планы университетского большинства наталкиваются на верность Авиньону Людовика Орлеанского. Атмосфера быстро накаляется. Скоро Университет начинает требовать объявления вне закона всякого, кто не поддерживает его церковную тактику. И уже в самых первых годах XV века Жерсон высказывает опасение, как бы такое разжигание внутренних распрей не побудило внешнего врага напасть на Францию.

А тем временем французский государственный корабль оказался без руля и без ветрил. В душный августовский день 1392 г. произошла знаменитая катастрофа: Карл VI сошёл с ума.

Удерживать после этого в своих руках полноту власти Людовик Орлеанский оказался не в состоянии: дяди вернулись. Немедленно они опять разогнали старых советников Карла V и их последователей – правда, не всех: кое-кого Людовику Орлеанскому удалось отстоять. В Королевском совете началась глухая и безысходная борьба. Король временами приходил в себя, тогда регулярно торжествовала орлеанистская линия, потом он опять впадал в безумие, и опять начиналась чехарда. С годами светлые периоды становились у него всё реже и короче; после нового потрясения, пережитого им при известии о разгроме крестоносцев под Никополем, сознание, по-видимому, оставалось у него затуманенным и в промежутках между острыми припадками. Эти промежутки давали уже только возможность легализовать то или другое тем лицам, которые в данный момент при нём находились. «Дайте мне подумать, и делайте как хотите», – это была «королевская санкция», в один из таких «светлых» моментов полученная герцогом Беррийским как раз по важнейшему вопросу о выходе Франции из-под авиньонской юрисдикции.

Рывки государственной машины то в одну сторону, то в другую, вызванные постоянным соперничеством между Людовиком Орлеанским и самым умным и предприимчивым из королевских дядей – Филиппом Бургундским, – неизбежно сказывались в первую очередь на наиболее запутанном и обострённом вопросе – церковном. Университет, вступивший в бой с орлеанистской политикой по этому вопросу неизбежно нашёл покровителя в герцоге Бургундском: во-первых, потому, что Филипп поддержал бы всякого, кто так или иначе оказался бы в конфликте с Людовиком Орлеанским, а во-вторых, потому, что во фландрских владениях Бургундского дома население было почти сплошь урбанистским и подчинение Авиньону в этом отношении представляло для Филиппа серьёзные неудобства. Связавшись с Бургундским домом по церковному вопросу, Университет начинает вмешиваться в борьбу за власть, ведущуюся вокруг больного короля.

Но такое вмешательство было логично и по существу. Университетское большинство начала XV века лишь продолжало то, что началось в XII 1-м: оно имело в руках диалектический метод, позволявший давать общеобязательные решения не только церковным, но и всем вопросам вообще. «В Париже Университет был в это время очень большой силой; университетские люди если брались за какое-нибудь дело, то считали, что непременно должны добиться своего, и хотели вмешиваться в дела папы, в королевское правление и вообще во всё», – пишет один из самых осведомлённых и проницательных хроникёров этой эпохи, «Беррийский Герольд». Университет продолжал сознавать себя носителем «интеллектуальной теократии», мозгом логически построенной централизованной церковной организации, долженствующей господствовать над миром, и один из виднейших университетских лидеров Жан Шюффар внушал жене Карла VI королеве Изабо, канцлером которой он был:

«Каждый король должен знать, кто лучшие клирики в его королевстве и в университетах, и должен их выдвигать… Каждый король должен иметь при себе лучших клириков, самых мудрых и сведущих, на которых он мог бы полагаться».

Не могу удержаться, чтобы не выписать у Ковиля несколько строк, очень ярко показывающих, как все вопросы решаются для этих «мудрых и сведущих» университетских клириков: