Жанна – Божья Дева

22
18
20
22
24
26
28
30

«Жизнь всех этих бакалавров, магистров, докторов и регентов проходит в аргументации, или, по освящённому выражению, в диспутах. Для получения степени бакалавра искусств начинали диспутировать перед Рождеством и продолжали в течение всего поста, иногда с такой страстностью, что дело едва не доходило до драки; на факультете искусств диспутировали каждый месяц, диспутировали в пансионах, диспутировали в коллежах, особенно в Наваррском и в Сорбонне, где эти упражнения продолжались даже во время каникул. Все имели одинаковые права, и каждый стремился вставить своё слово. И не было вопроса, который не стал бы предметом тяжёлых и длинных предложений, бесконечных учёных речей».

А затем по любому вопросу решение, диалектически найденное и «concorditer»[9] принятое Университетом, считалось уже обязательной нормой для всего мира: навязывая это решение в жизни, Университет «считал, что должен добиться своего». Если же «мудрые и сведущие клирики» наталкиваются на сопротивление, они прежде всего пускают в ход то оружие, которое им более всего доступно: создают и организуют общественное мнение. Нужно, кажется, дойти до XX века, чтобы найти примеры такой же срежиссированной тотальной пропаганды, как та, которая обрушивается на Францию, чтобы поставить в невозможное положение Людовика Орлеанского, его сторонников и друзей. Вот несколько примеров таких утверждений, которые ни один историк не может и никогда не мог принять всерьёз: герцог Орлеанский поддерживает Авиньон оттого, что с помощью авиньонского папы хочет низложить короля и сесть на его место; он замышляет покушение на жизнь дофина; чтобы погубить сына Филиппа Бургундского, Иоанна Неустрашимого, он во время крестового похода на Дунай извещал турок о движениях крестоносного войска и этим вызвал разгром под Никополем; он ночью взломал какую-то башню и унёс государственную казну. Тот, кто против университета, – исчадие ада, и не в переносном, а в самом буквальном и точном смысле слова. В 90-х годах XIV века именно Парижский университет своими учёными рассуждениями и их применением к текущей действительности больше, чем кто-либо, положил начало тому психозу колдовства, который после этого свирепствовал в Европе в течение полутораста лет. Герцогиня Орлеанская Валентина Висконти— единственный человек, действующий успокоительно на душевнобольного короля: про неё распускают слух, что это она заколдовала короля и вызвала его болезнь, а кроме того, пыталась отравить дофина. Слух этот вызывает такое волнение, что Валентине приходится покинуть двор. Про идеалиста чистейшей воды, набожнейшего Филиппа де Мезьера распускается слух, что он «с неким другим отступником» ночью выкапывал на кладбище труп и совершал волхования, чтобы накликать смерть на герцога Бургундского.

Через тридцать лет, когда политическая карьера Университета после моря пролитой крови будет наконец сломана чистейшей и правдивейшей девочкой, Университет, разумеется, пустит в ход всю свою диалектику, чтобы доказать, что она послана чёртом.

По сравнению с приведёнными образчиками университетской пропаганды сравнительно безобидными кажутся обвинения в подкупе авиньонским папой, которые Университет бросает почти официально Людовику Орлеанскому, как, впрочем, и Жерсону и д’Айи.

Бесконечные зигзаги французской церковной политики в последних годах XIV и в первых годах XV века отражают напряжённость борьбы. Жан Жувенель дез-Юрсен был совершенно прав, говоря, что именно церковный вопрос стоял в центре «уже возникшей в то время ненависти, зависти и всех разделений». Наконец в ноябре 1406 г. на поместном Соборе французской Церкви, подготовленном ураганным огнём его пропаганды, Университет выступил уже вполне уверенным в победе. После университетских забастовок, почти уже переходивших в уличные беспорядки, его ораторы с резкостью ещё невиданной требовали окончательного разрыва с Авиньоном. Пьеру д’Айи на Соборе едва дали говорить. Но тут внезапно произошёл поворот, по-новому определивший церковные позиции. Большинство французского духовенства не стало защищать Авиньон, уже полностью себя дискредитировавший; но, вопреки ожиданиям, оно и не пошло за Университетом. Решения, принятые Собором, полностью соответствовали той программе, которую в своё время наметил д’Айи. Основную формулу дал главный оратор провинциального клира, аббат знаменитого монастыря Мон-Сен-Мишель Пьер Ле Руа:

«Для преодоления расколов, для сохранения и реформы вечной Церкви необходимо вернуть Церковь, и в частности Церковь французскую, к древней вольности и к древнему строю», по принципу: «Папа не может отменять решения Соборов».

Это и была «частичная автономия» галликанской Церкви в пределах, обозначенных древним каноническим строем. Подавляющим большинством Собор, отклонив полный разрыв с Авиньоном, которого требовал Университет, проголосовал за восстановление «исконных вольностей галликанской Церкви… понимая это в смысле восстановления на все времена, также и по окончании раскола… если только иные решения не будут приняты всеобщим Собором». Одновременно Собор просил королевскую власть принять все необходимые меры для осуществления этих решений.

Выпущенный после этого королевский ордонанс был принят с согласия Людовика Орлеанского. Это был, конечно, удар по Авиньону, хотя и не в той форме, как хотел Университет, – но мы уже знаем, что к этому времени герцог не считал нужным поддерживать Авиньон во что бы то ни стало, будучи оскорблён, в частности, тем, что Бенедикт XIII не держал обещаний, лично ему данных и им гарантированных. Со своей стороны, Университет не скрывал своей досады и прямо писал, что Собор «происками лукавых людей» не оправдал возлагавшихся на него надежд.

Начиная с этого момента «галликанские вольности», на столетия определившие совершенно особое положение Франции в католическом мире, становятся исходной точкой и в значительной степени образцом той общецерковной реформы, которая скоро наметится на Констанцском соборе, главным образом под влиянием Жерсона и д’Айи. Внутри Франции за галликанские вольности будет всеми силами держаться орлеанистская партия и вслед за нею французская монархия. Напротив, как только восстановится формальное единство католической Церкви, которое одно ему и нужно, Университет и связанные с ним политические силы начнут бороться всеми средствами с этими «новшествами», «внушёнными Бог весть каким злым духом» и «сеющими соблазн в Церкви Божией».

Но тем временем вопросы церковные уже были перехлёстнуты катастрофическим развитием внутриполитических событий во Франции.

* * *

Пока главою Бургундского дома оставался старый герцог Филипп, борьба за первенство при больном короле не могла перейти через некоторые пределы: Филипп всё же чувствовал себя братом Карла V, несущим свою долю ответственности за целостность французской монархии, и все вокруг него знали, что существуют традиции, от которых он никогда не откажется, и действия, на которые он никогда не пойдёт. В 1404 г. Филипп умер; его сын, новый герцог Бургундский Иоанн Неустрашимый, по всему своему характеру был для Университета готовым революционным вождём.

Достаточно посмотреть на узкие, живые и пронзительные глаза, на тонкие стиснутые губы и на острые, как-то даже не по-человечески заострённые черты лица удивительного портрета фламандской школы, хранящегося ныне в Антверпене, чтобы почувствовать в этом человеке неукротимую волю, сопряжённую с большим холодным и расчётливым умом, при полном отсутствии всякого понятия о морали. Именно так его воспринимали современники, и таким же он является во всех своих действиях.

Филипп покровительствовал Университету как политической силе и пользовался его пропагандистскими возможностями; ему случалось порою подпитывать свою большую популярность среди «простого народа» словами и жестами несомненно демагогического характера. Но ему в голову не могло прийти то, что с самого же начала стал осуществлять его сын: взять на себя роль исполнителя политических проектов Университета и во имя «реформации королевства» поднять улицу.

Нормандский хроникёр, крайний сторонник возникающей «бургиньонской»[10] партии, следующим образом формулирует её боевой лозунг:

«Герцог Бургундский хотел, чтобы королевством управляли представители трёх сословий и чтобы герцог Орлеанский дал отчёт в финансах королевства». Разберём эту формулу.

Мысль заменить монархию представительным строем возникла по меньшей мере на пятьдесят лет раньше, под впечатлением развала и военных катастроф, вызванных в значительной степени несостоятельностью первых Валуа. В революционной попытке 1355–1356 гг. вожди третьего сословия Этьен Марсель и Ле Кок думали, по всей видимости, о некой федерации городских республик, возглавленной таким королём, который был бы скорее президентом по выбору Генеральных Штатов. После крушения революционной власти, запутавшейся в своей собственной тактике и дискредитировавшей себя национальной изменой, Карл V всё своё внимание направил на то, чтобы сверху оздоровить государство и своей королевской властью выполнить те «благие и разумные вещи, которые им (революционным вождям. – С. О.) служили прикрытием для остального». Но разруха наверху, начавшаяся сразу после смерти Карла V, вновь подняла парижскую демократию на дыбы. В первые же годы малолетства Карла VI, в 1381 и 1382 гг., Париж вновь пережил настоящие уличные восстания, которые на этот раз были просто подавлены силой. Дело при этом сводилось не только к хаотическим действиям вроде отказа платить налоги, поджога правительственных учреждений и еврейского погрома: Париж сознательно и остро воспринимал отголоски коммунальных революций, которые в это время в разных местах развёртывались в Европе, и с особой интенсивностью – в совсем недалёкой Фландрии. Фруассар, внешне блестящий и пустой журналист, обычно отмечавший в своих «репортажах» всё, кроме серьёзных вещей, в данном случае всё же заметил, что возглавленная Гентом фландрская коммунальная революция соответствовала настроениям, которые были широко распространены в самой Франции:

«Вот какая чертовщина поднималась во Франции: все равнялись по Генту, и народ везде говорил, что гентцы – молодцы, отстаивают свои вольности… Всевозможные люди, особенно среди коммун, радовались их успехам, точно это было их собственное дело. Так было и в Париже, и в Руане».

Жан Жувенель дез-Юрсен сообщает, что при подавлении фландрской революции в руки королевского правительства попали «письма, посланные парижанами фламандцам, очень дурные и бунтарские». Идея Этьена Марселя о федерации коммун против монархии была жива.

Нужно при этом помнить, что все тогдашние европейские города были крошечными местечками по сравнению с колоссом, единственным на всю Западную Европу, каким был Париж. Как население Франции – приблизительно 20 миллионов – составляло почти половину населения Западной Европы и своей необычайной густотой создавало совершенно особые условия развития, качественно иные, чем в странах полупустых, так Париж со своими по меньшей мере 200 тысячами жителей представлял собою социологическое явление качественно иного порядка, чем английские или немецкие города, насчитывавшие самое больше по 10–12 тысяч населения, за единственным исключением Любека, который в это время, в зените своего экономического и политического могущества, дотягивал до 40 тысяч. Париж со своей крупной буржуазией, мощной, устойчивой и привыкшей ко всевозможным общественным делам, со своими многочисленными и беспокойными наёмными рабочими физического труда – «механическими», как тогда говорилось, – был готовым центром для общефранцузской коммунальной революции. И переход власти в руки Генеральных Штатов мог означать практически лишь гегемонию парижской демократии. События 1355–1356 гг. уже показали это с полной ясностью.

Но в событиях, которые назревают сейчас, в первых годах XV века, присутствует и новый элемент: революционное брожение Парижа впервые вдохновляется и руководится огромной интеллектуальной силой – Университетом. Та партия, во главе которой становится герцог Бургундский, в основном и есть не что иное, как блок университетской «элиты» с недовольными парижскими массами.