Жанна – Божья Дева

22
18
20
22
24
26
28
30

Пытаясь в последний момент спасти положение, парижский епископ Жерар де Монтегю выразил с полной ясностью, между чем надо было выбирать: «Или быть верными дофину, единственному сыну и наследнику короля… или отдаться в руки англичанам, врагам этого королевства». В грамотах, перехваченных английской разведкой и сохранившихся в Лондоне, он заклинал «установить добрый мир между государем и подданными», «после чего совсем не трудно будет выгнать оных англичан вон из этого королевства». Но выбор Университета и его политических союзников был уже сделан.

При предварительных переговорах с Англией представителями Университета выступали Пьер Кошон и Жан Бопер – два человека, сыгравшие в дальнейшем главную роль на процессе Жанны. Выработанные условия были единогласно приняты собранием Университета совместно с представителями бургиньонского Парижа, и сам договор был в конце концов подписан «за короля и королеву» Жаном де Ринелем, женатым на племяннице Кошона. Этот договор и был не чем иным как грандиозным продуктом университетского мышления, диалектически решающего все вопросы.

Именем умалишённого короля, захваченного бургиньонами, договор, заключённый в Труа 21 мая 1420 г. и в дальнейшем ратифицированный бургиньонскими Генеральными Штатами, устанавливал англо-французскую федерацию под верховной властью Ланкастеров. Женясь на дочери Карла VI, Генрих V немедленно становился регентом королевства французского – с тем чтобы унаследовать французскую корону после смерти Карла VI. «Отныне и на все времена умолкнут и прекратятся раздоры, ненависть, злопамятство, вражда и война между королевствами Французским и Английским и их народами, и будет отныне и навеки между названными королевствами мир, спокойствие, согласие, взаимная любовь и прочная дружба». Тесное экономическое сотрудничество начинается между ними немедленно, но обе страны сохраняют свои особые учреждения, обычаи и права, «оставаясь обе вечно на все времена под властью одного и того же лица». Всё это при том условии, что Генрих V будет содействовать окончательному разгрому арманьяков, вплоть до поимки и отдачи под суд «Карла, именующего себя дофином, за огромные и ужасные преступления, совершённые им в королевстве Французском».

Вдохновляемая мудрыми и сведущими клириками, в тесном контакте с восстановленным папством, англо-французская федерация открывала возможность в дальнейшем организовать всю Западную Европу по такой же схеме; после этого планировавшиеся крестовые походы послужили бы к дальнейшему расширению и, при удаче, к распространению на весь мир этого господства «интеллектуальной теократии».

Чтобы осуществить эту схему, Университету и нужно было порвать те «узы, связывающие королевство с дофином», которые Жерсон задолго до этого кризиса называл «нерасторжимыми», «как бы по естеству»: абстрактно задуманное единство требует разрыва с естеством. Поэтому те самые люди, которые прославляли убийство на рю Барбет, судили теперь и осудили наследника престола за убийство убийцы с рю Барбет. И приговор, ими вынесенный, они скрепили подписью заведомо невменяемого короля, приписав ему право распоряжаться как мёртвой вещью и частной собственностью королевством, про которое Жанна скажет, что оно никогда не «принадлежит» никакому земному королю, а только свыше «даётся ему в управление»: абстрактная схема применяется всегда механически и не терпит живого ощущения Бога.

Посредством все той же диалектики, которая послужила к прославлению рю Барбет и залила кровью Париж и Францию, «воля к господству» английских захватчиков и университетских честолюбцев облекалась теперь идеологией вечного мира. Но для английских баронов, как и для простых ратных людей, война на континенте была и осталась прежде всего средством личного обогащения. Ланкастеры и старались их удовлетворять в крайнюю меру возможного. С самого начала они всю военную и полицейскую власть в «унаследованной» ими Франции сосредоточили в английских руках; в гражданском управлении бальи, т. е. губернаторы провинций, также были, как правило, англичанами. И не только потому, что так было вернее: каждое назначение, военное или гражданское, означало определённый доход. В частности, в гарнизонах выкуп, который население платило за свою охрану, поступал в личную собственность английских комендантов. Создавалось даже множество фиктивных должностей, по которым ничего не требовалось делать, кроме как получать содержание. Каждый английский начальник стал, таким образом, получать одновременно по всевозможным статьям. Английское казначейство при всём этом не тратило больше ни копейки: Ланкастеры окончательно перевели войну на самоокупаемость, все расходы по содержанию «союзных» английских войск и по ведению войны против дофина несло отныне французское население. «Парижский Буржуа», в самом деле поверивший, что бургиньоны «навечно» отменили все налоги, пишет с горечью: «Теперь этих адских псов, т. е. налоги, опять спустили на бедных людей, которые не знали, с чего им жить». И при Ланкастерах весь государственный бюджет занятой ими Франции стал целиком и без остатка уходить на военные нужды.

Не прекращавшиеся конфискации в свою очередь обогащали англичан. В Нормандии почти всё французское дворянство эмигрировало, не желая оставаться при английской власти: все его земли были конфискованы и розданы англичанам, а немногих оставшихся богатых наследниц насильно выдавали замуж за англичан. Вслед за французскими бургиньонами англичане получали теперь дома в Париже (где всего за эти годы их было конфисковано 1200) и по мере распространения Ланкастерского режима получали все новые поместья в новых провинциях в таком количестве, что Ланкастерам пришлось особыми декретами обязывать их следить за состоянием полученных ими замков и производить там необходимый ремонт.

Юридическим оправданием для конфискации и прочих мер репрессивного характера служило именно провозглашение «конечного замирения королевств Французского и Английского»: с точки зрения англо-бургиньонов люди, сопротивлявшиеся новому режиму, были уже не военными противниками, а бунтовщиками. Едва став «регентом королевства Французского», Генрих V начал уже действовать в соответствии с этим, приказав повесить перед стенами сопротивлявшейся цитадели Монтеро взятых в плен сторонников дофина. При взятии Мо пленным рубили головы, а местных монахов, принявших участие в обороне, Кошон приказал отвести в Париж и скованными посадить в подземелье, где большинство из них и погибло; «забыл он, что естественный закон повелевает каждому сражаться за Отечество», – отмечает по этому поводу монах из Сен-Дени, сам когда-то сочувствовавший бургиньонам.

Подведя некоторую фикцию права под английскую завоевательную войну, университетские идеологи дали англичанам повод вешать противников, и это было новшеством; французскую же землю англичане при этом выжигали почти так же, как прежде. Если верить Жувенелю, сам Генрих V говорил: «Не бывает войны без пожара». Во всяком случае, какими бы титулами его ни украшали, он продолжал чувствовать себя во Франции завоевателем. Для Ланкастеров Франция оставалась чужой страной, от которой, если её нельзя было проглотить целиком, они старались урвать что возможно; именно это Генрих V, умирая, завещал своему брату герцогу Бедфорду, назначая его регентом для Франции: стараться захватить всю страну, но в особенности держать и ни в коем случае не выпускать из английских рук Нормандию.

И люди негодовали, когда им предлагали перенести на Ланкастеров те чувства, которые их связывали с монархией св. Людовика. Не кто иной как бургиньонский автор Шателен пишет, что в результате отречения дофина «весь французский народ чувствовал себя лишённым древней вольности и обращённым в постыдное состояние рабства»: даже в бургундских владениях «многие роптали против договора». Сразу после его подписания по Франции прокатилась волна настоящего возмущения, дофина со всех сторон заверяли в верности и предлагали ему услуги. То же повторялось и в дальнейшем, известия о военных успехах англо-бургиньонов побуждали людей в разных районах Франции добровольно ополчаться и пополнять поредевшие ряды арманьякских войск. На территории, свободной от англо-бургиньонов, разорённое население соглашалось для обороны на самые крайние материальные усилия и при каждом появлении дофина встречало его бесконечными овациями. Сопротивление и в англо-бургиньонской Франции не прекращалось никогда. Город Турне, со всех сторон окружённый бургундскими владениями, был нерушимо верен «природному» королю. В самом Париже открывали арманьякские заговоры и в Сене утопили какую-то женщину, провозившую переписку заговорщиков. «Никогда англичанин во Франции не царствовал и царствовать не будет», – говорил в оккупированном Реймсе настоятель кармелитского монастыря Приез.

Тридцать лет англичане занимали Нормандию, и тридцать лет они не могли подавить «бандитизм», т. е. партизанское движение, в котором, как у наших зелёных, был протест против ненавистного режима, был и просто разбой. В своих карательных экспедициях англичане выжигали целые деревни, закапывали живыми в землю крестьянок, приносивших «разбойникам» еду, – ничего не помогало. Тома Базен, сам долгое время служивший английской власти, рассказывает, как однажды за каким-то обедом англичане заговорили об этом феномене и о способах борьбы с ним. «Есть только один способ, – сказал присутствовавший нормандский клирик, – уйдите с себе в Англию». «И он был прав, – добавляет Базен, – как только англичане были вынуждены уйти, край освободился от этого бича».

В Труа вечный мир получился на бумаге, а на деле разжигалась война. Всё сходилось в тексте договора, только естество его не принимало. Пересказывая чуть более современным языком мысль Жерсона, – у университетских клириков, вдохновивших договор, были все интеллектуальные средства их эпохи, не было только присутствия Бога Живого.

Зато люди жерсоновского духа, боровшиеся с университетским интеллектуализмом и поэтому оставшиеся верными традиции галликанизма и традиции «святого королевства», сохранили способность это Присутствие ощущать. Характерен в этом отношении Желю, человек, которого Жерсон в разгар Констанцской реформы едва не подсадил на папский престол. Получив всестороннее светское образование и делая блестящую карьеру юриста, Желю пошёл в священники по внутреннему призванию, а затем, с трудом спасшись из Парижа при перевороте 1418 г., стал в арманьякской Франции едва ли не самым влиятельным церковным иерархом. В своих мемуарах он рассказывает, как во все важные моменты своей жизни он неизменно ощущал руку Божию и знал, что от него зависит: следовать ей или противиться. Неудивительно, что впоследствии, при появлении Девушки, для которой все интеллектуальные схемы были ничто и всё зависело от присутствия Божия, Желю в первый момент побоялся поверить, а затем, убедившись, полюбил её навсегда.

О руке Божией над царствами возвестил в 1422 г. живший близ Труа отшельник Иоанн Гентский. По арманьякскому источнику – де Герруа, – он явился к дофину, спросил его, хочет ли тот «мира, который от Бога», и, получив удовлетворительный ответ, предсказал ему мир через победу. Затем – по-видимому, сразу после этого— Иоанн Гентский направился к Генриху V, о чём рассказывает бургиньон Шателен. Английскому королю он сказал, что Бог велит ему «перестать мучить христианский народ французский, вопли которого под вашим бичом преклонили сердце Божие к милосердию. Ибо Он дал вам возвышение и славу, чтоб вам быть защитником святой веры… и чтобы сделать вас орудием Его силы на неверных» (та же идея крестового похода, с которой через несколько лет к англичанам обратится Жанна). «Но упорствовать в этом королевстве Он вам воспрещает, и если вы этому воспротивитесь, то будет вам сокращение жизни и посещение Его гневом». «Видя же, – продолжает Шателен, – что он не может отвлечь его от мирской суеты», отшельник предрёк ему смертельную болезнь раньше, чем кончится год. Действительно, заболев смертельно через несколько месяцев, Генрих V послал уже сам за Иоанном. Тот ему заявил: «Государь, конечно, не отчаивайтесь в милосердии Божием, но телесной жизни больше не ожидайте, ибо вы при вашей кончине». А на прямой вопрос короля подтвердил, что и новорождённый сын его – Генрих VI – во Франции «никогда не будет иметь ни царства, ни влияния».

* * *

Если «французский народ вопиял под бичом», то самочувствие Университета было, конечно, совершенно иным. Ланкастеры подчёркнуто за ними ухаживали, доходные должности, дотации и пенсии сыпались на университетских клириков. Благодаря отмене галликанских вольностей и отличным отношениям нового режима с Римом все высшие церковные должности в англо-бургиньонской Франции окончательно перешли в руки Университета. В Париже Кошон прямо грозил репрессиями столичному духовенству, чтобы добиться после смерти Монтегю ухода нового епископа Куртекюисса, также оказавшегося «ненадёжным». Так как клир не уступал, Куртекюисса в конце концов перевели в Женеву по распоряжению из Рима. Самого Кошона Университет путём ходатайства в Риме проталкивал на всевозможные доходные места («те, кто проявлял мужество и постоянство в трудах, бдениях и муках за благо Церкви, достойны самых больших наград»); под конец он его протолкнул на епископскую кафедру в Бове, – сколь можно судить, двойным нажимом: одновременно со стороны англичан и из Рима, вопреки сопротивлению местного духовенства. Таким образом, высший клир, а вслед за ним средний и отчасти даже и низший, постепенно становились самым надёжным элементом для англо-бургиньонского режима. В то же время, захватывая всевозможные церковные места и получая часто очень высокие доходы от каждого из них, университетские клирики заполняли и верхи англо-бургиньонской администрации. «Не мерзость ли, – писал Жерсон, – видеть прелатов, обладающих 200–300 бенефициями? Почему епископы и аббаты превратились в слуг скорее государства, чем Церкви, и только тем и заняты, что заседают в парламентах?»

Нужно отдать должное этим «французам-ренегатам», как их называли в лагере дофина: захватив власть под лозунгом «реформации королевства», они, находясь у власти, не сделали ни в одной области ни малейшей попытки осуществить какую бы то ни было серьёзную реформу. Плоды переворота откладывались на будущие времена, а покамест всё внимание поглощалось борьбой с арманьяками, т. е. сохранением власти.

Никола Миди, ставший ректором Университета благодаря перевороту 1418 г. и впоследствии на Руанской площади произнёсший последнюю обличительную речь против Жанны, перед тем как её связали на костре, твердил до самого конца, до последних судорог англо-бургиньонского режима: «Следует думать, что через унию, совершённую в лице общего короля, отца и особого покровителя Университета, война, мятежи, разрушение церквей и упадок культа, проистекавшие прежде от разделения обоих королевств, прекратятся на благо христианского мира». Тем временем, как пишет «Парижский Буржуа», в Париже «мужчины, женщины и малые дети день и ночь кричали от голода». Отбросы, выкинутые свиньям, немедленно поедались людьми. Тысячи домов стояли пустыми, и английская власть сама отмечала, что «дома, в которых ещё можно жить, никем не нанимаются, потому что никто не хочет принимать на себя и трети лежащих на них ипотек».

«Я видел своими глазами, – пишет Базен, – бесконечные равнины Шампани, Боса, Бри, Гатине, Мена, Вексена и района Бове, от Сены до Амьена и до Аббевиля, от Суассона до Лана, совершенно безлюдными, заброшенными, поросшими кустарником, и молодые деревья, разраставшиеся в целые леса на прежних обработанных полях». Это не риторика. Сухие административные документы говорят то же самое. Были целые провинции, в которых не оставалось больше ни одной неразрушенной церкви. Кальмет пишет совершенно правильно, что война, расчленившаяся на бесчисленное множество мельчайших военных действий, своей бесконечностью и своей повсеместностью приводила в точности к тем же результатам, какие теперь достигаются быстро современной техникой разрушения. Худшей экономической катастрофы, чем в начале XV века, Европа, во всяком случае, не видела. По подсчёту того же Кальмета, во Франции покупательная способность денег между 1418 и 1424 гг. упала до одной восемнадцатитысячной (между 1939 и 1950 гг. она упала приблизительно до одной двадцатой).

Среди этого мрака дофин, объявивший себя после смерти своего отца в 1422 г. королём Карлом VII, вовсе не был тем веселящимся мотом, безучастным к народному страданию, каким его впоследствии изображали салонные историки. В своих «временных столицах», в Бурже и Пуатье, он вёл невзрачное и довольно скудное существование, которое у одних вызывало злорадство, а у других, несомненно, укрепляло монархическую преданность. Народный рассказ о том, каку него к обеду оказалась одна «куриная гузка», может быть, легенда; но заказы портному приставить к старому камзолу новые рукава он действительно давал— счета сохранились. Собравшиеся вокруг него члены старой монархической администрации, отказывавшиеся служить новому режиму и потерявшие в Париже всё своё имущество, часто по многу месяцев не получали назначенного им скудного жалованья и, в общем, также держали себя с достоинством. Но эти осколки государственности не были в силах обуздать всевозможные аппетиты, развязанные безвластием и всеобщим моральным кризисом. Понимая, что монархия как никогда нуждалась теперь в их поддержке, все крупные вассалы короны силились урвать для себя всё, что возможно. Тёща молодого короля, воспитывавшая его с десятилетнего возраста, умная и властная герцогиня Анжуйская Иоланта (которая в силу старых анжуйских претензий титуловалась «королевой Сицилийской») первая старалась приумножить анжуйские владения и вымогала для своего дома деньги и всевозможные привилегии. В 1425 г. с участием самой Иоланты образовалась настоящая коалиция крупных вассалов; некоторые из них, как, например, герцог Бретанский, не стеснялись, в зависимости от обстановки, переходить от Валуа к Ланкастерам и обратно. Требуя от короля, чтобы он ничего не делал без их согласия и, в частности, отдал бы в их руки управление финансами королевства, члены этой коалиции своей официальной целью провозглашали – добиться примирения между Карлом VII и герцогом Бургундским. Уступая перед открытым вооружённым мятежом, Карл VII «полностью отдался их власти» (как писал Желю, сообщая об этих событиях) и обязался во всём следовать советам брата герцога Бретанского – графа де Ришмона, которого коалиция навязала ему в коннетабли.

Мир с герцогом Бургундским на любых условиях в самом деле мог казаться единственным выходом из положения. Филипп Бургундский – «Великий Герцог Запада», как его называл его льстец Шателен, – «прямой как трость, с лицом, которое точно говорило: я князь!» – был, конечно, и для Ланкастеров очень непокладистым вассалом. Надежда отвадить его от Англии появлялась периодически, – трения с Англией не могли у него не возникать. Но каждый раз Бедфорду удавалось эти трения уладить, и надежда рушилась.