— Сначала вырой ямы, — сказала она.
— Это же первобытный коммунизм: костюм за ямы…
— Так. Один юморист уже есть в доме, теперь появился второй, — сказала она.
— Я тебе никогда не прощу и эти слова, и еще многие другие, — сказал я. — И я не позволю тебе разговаривать со мной так, как ты разговариваешь с моим отцом.
— А ты знаешь, почему я так с ним разговариваю? — спросила она меня. — Что ты вообще знаешь о нас с отцом? — Она не повысила голоса, но было такое впечатление, что крикнула.
— То же, что вы обо мне! — крикнул я тоже интонацией.
— А что мы о тебе не знаем?
— Например, то, что, если мне надо будет, я уйду из этого дома в одних трусах!..
— Как ты смеешь… так разговаривать со своей матерью?
— Театр одного вахтера, — сказал я. — Тройка, семерка! Тюз.
— Валентин, ты сошел с ума! Как ты смеешь!..
— А как ты смеешь так разговаривать с моим отцом? Я запрещаю тебе так обращаться с ним!
— Кто ты такой, чтобы запрещать своей матери?
— Я Валентин Федорович Левашов, а не Валентин Марусиевич, — сказал я.
— Валентин Федорович Левашов звучит весьма негромко, — сказала мать.
Я не ответил. Я молча перепрыгнул через штакетник и побежал в ту сторону, откуда раздавался треск мотоцикла.
— Валентин, вернись! — это последнее, что я услышал от матери.
Но ее голос уже не звал меня к себе. Меня звал к себе мотоцикл, звал… хоть под колеса.
На Юлкин мотоцикл я наткнулся совсем случайно в лесу, километрах в пяти от нашего поселка Пушкино. Белый мотоцикл пасся, как козочка, на траве… Эсмеральда двадцатого века с козой в восемьдесят лошадиных сил…
Я остановился, потом опустился на корточки, затем лег на траву. На сломанном дереве с другой стороны поляны сидела Юла. Я долго смотрел на нее. Нет, это была не та Юла, которую я знал. Умпа соврал, что она в больнице. Что болела ангиной. Умпа вообще все врал. Нет-нет, Юла переболела чем-то другим. Но чем?.. Неужели сейчас я все узнаю? Все-все, вот через несколько минут, когда я поднимусь, и пройду через поляну, и подойду к Юле, и скажу: «Ну, говори!» И она скажет…