Свадебный марш

22
18
20
22
24
26
28
30

И вдруг мне захотелось уползти от этого места, и от Юлы, и от того, что вот я поднимусь во весь рост, пересеку поляну, подойду к Юле и скажу: «Ну, говори!..» И она скажет…

Уползти от этих точек, которые будут через некоторое время заполнены словами… А потом мне вдруг опять стало жалко ее больше, чем себя даже.

— Бим-Бом… — прошептал я тихо. — Бим-Бом… — специально для Юлки.

Она просто как-то ужасно относится к своему лицу. Другие девчонки и не такие красивые, как Юла, и то стараются не морщить лоб, и не щуриться, и даже на улыбке экономят, чтобы морщин не было, а Юла… В общем, я такую игру придумал: как только Юла морщит лоб, я говорю:

— Бим!

— Бом! — отвечает мне Юла и перестает морщиться.

— Бим! — сказал я громко. Но Юла не услышала. Тогда я стал ее изучать. Я изучал ее, как художник, пишущий портрет: надо же проникнуть за кулисы лица, прямо в душу. Нет, я изучал ее, как Фабр изучал своих насекомых. Она же сейчас для меня как насекомое… Любимое насекомое… Вот, может быть, после разговора что-нибудь изменится?

Да, я разглядывал Юлу, словно Фабр. С той разницей, что Фабр, если бы и захотел, все равно никогда бы не узнал, о чем думает насекомое. А я мог узнать. Вот сейчас достаточно подойти к Юле, и сказать: «Ну, привет, о чем думаешь?» — «О том, что случилось!» — «А что все-таки случилось?..»

Нет, правда, словно какую-то тяжелую болезнь перенесла Юла. Да, нелегко ей далась записочка. И от соловьиных глаз ничего не осталось.

Я почему прозвал Юлкины глаза соловьиными. Однажды в «Неделе» я первый раз в жизни увидел фотографию настоящего, живого соловья, да к тому же не просто сидящего на ветке, а поющего во все свое соловьиное горло (под фотографией было написано, что это уникальный снимок). Так вот, на фотографии это была маленькая птичка, у которой вместо глаз было какое-то жуткое сияние, точь-в-точь как у Юлы… То есть наоборот, у Юлы вместо глаз было то самое жуткое сияние, как у соловья. И еще сейчас у нее было лицо совсем не такое, как тогда, когда я ее увидел впервые по телевизору. Из Дворца спорта передавали игру ЦСКА — «Спартак», и оператор в перерыве навел свою пушку на какую-то девчонку, а потом уже она оказалась Юлой, а тогда девчонка как девчонка. Я заметил, что телеоператоры любят в паузах показывать всяких красивых девчонок, только я не люблю на них смотреть. Они сразу же начинают глаза закатывать, как умирающие курицы, или профили свои демонстрировать, а девчонка, которая потом оказалась Юлой, как сидела, так и продолжала сидеть, даже немного рассердилась, когда заметила, что это ее показывают. Мне это в ней понравилось, в незнакомой девчонке. Сидит и ждет, когда перерыв кончится.

И все-таки здесь, сейчас я к ней подошел неслышно, сем не слышал, как шел. Она сначала тень мою увидела, а на меня не смотрела. Она только один раз посмотрела на меня так, как будто из моих глаз сейчас в нее вылетят две пули или целая автоматная очередь. Неужели у меня были такие страшные глаза? Потом она попятилась к мотоциклу и, схватив его за рога, поволокла к дороге, и бежала с мотоциклом, и все заводила, а он не заводился. Я шел спокойно, а мотоцикл завелся и покатился. Юлка вскочила, и я уже бежал за ней все быстрей и быстрей. Деревья хватали меня за плечи, их корни выползали мне под ноги.

— Врешь! Не уйдешь!.. И не уедешь! И не улетишь!

Земля подставляла мне то ямы, то камни, а я все бежал, хотя мотоцикл, мне показалось, оторвался на жуткой скорости от земли и уже летел над лесом, петляя и каким-то чудом не налетая на деревья.

— Ты не бойся меня, — кричал я ей вдогонку, — ты себя бойся! Ты в зеркало бойся смотреться! Почему ты меня боишься?! Это же мне надо тебя бояться. Мне! Мне! Мне! — кричал я, мчась за мотоциклом. — Мне! Мне! Мне! — кричал я, падая без сил на землю. — Мне! Мне! Мне надо бояться!.. — Я бил кулаком по земле, все бил и бил.

Тишину, какую-то траурную, которая медленно наступала во мне, как в перерыве похоронного оркестра, перебили свист и щелканье семечек. Я поднял голову и увидел Проклова. Он, касаясь одной ногой земли, сидел на гоночном велосипеде и, уставившись на меня, посвистывая, грыз семечки.

— Свистеть и щелкать семечками в театре не разрешается, — сказал я.

— В каком театре? — удивился Проклов. — Мы же в лесу.

— Это декорации леса, — сказал я. — Если она могла так сыграть, то это все декорации. Есть какой-то художник, который решил остаться неизвестным… все это нагородил. Он рисует горами, лесами, морями, реками и пустынями. Я рисую карандашом, красками, а он всем этим.

Проклов продолжал смотреть на меня, но уже не щелкал семечки и не свистел. Может, он решил, что хватит одного театра.

— Чудно говоришь, — сказал Проклов.