Предназначение: Повесть о Людвике Варыньском

22
18
20
22
24
26
28
30

— Почему? — удивилась она.

— Пани разве не слышала, каково нам было последний месяц? Любая подозрительная бумажка могла сгубить человека. Варыньский и Янечка прислали письма Бардовскому и его жене Наталье Поль, чтобы те передали их Куницкому и мне. Это первая весточка из Цитадели. Я заучил письмо Людвика наизусть, так надежнее, тем более что в нем содержится одно поручение… — он замялся.

— Могу ли я знать содержание письма? — спросила она.

— Конечно, я бы попросил пани даже записать его на бумаге, ибо теперь это не опасно.

Дембский подождал, пока Марья приготовила бумагу и карандаш, прикрыл ладонью глаза, секунду помедлил и начал читать наизусть текст тем же ровным глуховатым голосом. Марья записывала.

«Мои дорогие! Наконец Янке разрешили свидания с родными, и появилась возможность рассказать вам о нашем житье. Сделаю это со временем, когда между вами и нами установятся сношения. Теперь же о том, что больше всего лежит на душе. Самой высшей для нас наградой и самым большим удовлетворением служит уверенность, что наше дело живет, что работа не прекратилась, а все ширится и развивается. Хорошо понимаю, какое бремя вы теперь несете на своих плечах, но и завидую вам, потому что несете вы его уверенно, мощно и счастливо! Пусть же у вас всегда будет в изобилии сил; подождем еще немного, и дело наше так твердо встанет на ноги, что ему уже ничто не сможет угрожать. Пускай это убеждение не оставляет вас, даже если придется вам занять наши места. От всего сердца желаем вам успеха! Теперь позвольте поговорить о себе. Наши дела плохи, потому что Эдмунд Плоский неважно держал себя на допросах, есть и еще слабые люди. Генрыка выдал Скшипчиньский, имена других провокаторов назову в следующем письме. А теперь моя личная просьба. Знаю, вы догадываетесь, что я люблю Яну и что она отвечает мне взаимностью. Это так. Веслава не дала мне счастья, она не для меня. Я не буду жить с нею никогда, но давши ей слово совершить венчание, каждую минуту готов его сдержать. Я хотел бы знать, желает ли она нашего бракосочетания или нет, чтобы я мог жениться на Янке? Это не только наше личное дело, ибо оба мы принадлежим делу и будем служить ему до смерти. Пишем вам все, что должны о нас знать, и хотя нам здесь не сладко, мы думаем лишь о том, как использовать наш союз для дела. Людвик».

Дембский замолчал и некоторое время сидел, не отрывая ладони от глаз, пока Марья дописывала текст. Затем он поднялся.

— Пани разрешит мне сегодня закончить рассказ? У нас еще будет время, я надеюсь.

— О да, благодарю вас, пане Ольку… — просто сказала она.

Когда он ушел, Марья перечитала письмо, желая представить себе эту неизвестную молодую Янку, которую любит Варыньский. Он стал совсем взрослым, Людвик… Ей даже трудно это представить. Мысли ее поневоле заскользили назад, она как бы спорила с незнакомой Янечкой… Неужто ревность? Пани Марья подошла к зеркалу в бронзовой оправе, взглянула на себя.

…Ах, она старая женщина, ей уже исполнилось тридцать четыре! И Станислав на восемь лет младше… В нее всегда влюблялись мальчики, что ты скажешь! Как говорят французы, женщине столько лет, сколько ее возлюбленному… N’est-ce pas?[1]

Тот мальчик впервые появился лет восемь назад, может быть, чуть меньше. Он в действительности был мальчиком: стройный, с серыми глазами и длинными, пушистыми ресницами. Просто прелесть. Ему тогда не было и двадцати. Владислав Избицкий однажды спросил ее в своей всегдашней шутовской манере: «Не хотите ли познакомиться с исторической личностью? Я слышал, мадам их коллекционирует?» — «Кто же?» — спросила она. «Некто Людвик Варыньский, вытуренный из института за участие в студенческих беспорядках. За это он в историю не войдет, но у него еще есть время и он азартен, как черт!» Последнее ей безусловно поправилось. Она любила азартных мужчин. Так же, как и умных женщин. Мужчина должен быть азартен, а женщина умна. И красива, конечно. Когда мужчина слишком умен, он начинает рассчитывать, а это так скучно. Рассчитывать за него должна женщина, а он должен рисковать, рисковать, рисковать!.. К сожалению, часто случается наоборот: мужчины чересчур умны, а женщины азартны, потому первые боятся вторых, а вторым скучно с первыми.

Она тогда только начинала приходить в себя после ужасов, связанных с рождением детей. Никогда не представляла, что это так тяжело, нудно, а главное — так унизительно. От тебя ровным счетом ничего не зависит, ты просто некий аппарат, вынашивающий яйцо. Как курица! Нет уж, пускай те женщины, которым это нравится, плодят потомство, она же предназначена для других, более высоких целей.

Итак, появился Варыньский. Учтив, галантен, пылок до невозможности. Руку целовал, ее так жаром и обдало. Не знал, куда деть глаза — и хотелось ему смотреть на нее, и боялся себя выдать. Смех и грех! Ей тогда, помнится, как-то особенно скучно было, она играла с ним, как кошка с мышкой, а он всерьез принимал.

Поговорили с ним о Лаврове и Бакунине. Избицкий по библиотеке слонялся, отпускал свои шуточки. Варыньский был серьезен. «Я, — сказал, — нахожу справедливой мысль Михаила Александровича о необходимости бунтовать, где возможно. Достаточно, — говорит, — малой искры, чтобы вспыхнуло пламя. Коли мы это поняли и разделяем, то нам и быть этими искрами!» — «На тебя вон сколько пожарных! — рассмеялся Избицкий и тут же решил ее задеть: — Знаешь ли ты, что муж пани Янковской — крупнейший промышленник? Ты пожар устроишь, он и сгорит. И пани вместе с ним. Этого ты хочешь?» — «Нет, это было бы несчастьем! — он вспыхнул. — Я сочувствую пани, ей нелегко нести свой крест, но уверен, что справедливые идеи ей дороже нарядов и драгоценностей». — «Безусловно так, — ответила она. — Но одно другому ведь не мешает? Можно быть справедливым, честным человеком, страдать за народ, но не отказывать себе в необходимом? Не ходить же мне в сарафане? Как вы считаете, панове?»

Прощаясь, она пригласила Варыньского почаще бывать у нее, но он тогда находился под гласным надзором, в Киеве показывался редко. Перед отъездом в Варшаву, уже осенью, он все же заглянул. Сказал, что скоро уезжает на родину и хочет попрощаться. «Едете раздувать пламя?» — пошутила она. Он серьезно кивнул. Вообще, он не был склонен шутливо говорить о вещах, которые его волнуют. Это свойство искренних людей. Когда же о шутливом разговор, то тут Людвика не удержать было — веселился, как дитя!

Незадолго до того уехала Пласковицкая, работавшая у Варыньских домашней учительницей. Она тоже заходила к пани Марье однажды. Не поправилась. Показалась фанатичкой. Смотрела на нее весьма неприязненно, с классовой ненавистью. Что на это скажешь?! Пани Марья посвящала всю себя социальной революции, отдавала последнее, а ей, видите ли, не нравились ее бриллианты. Что же делать, коли в этом кругу иначе нельзя? Это так же нелепо было бы — появиться среди гостей Владислава в том платье, в котором к ней пришла пани Филипина, как ей ходить в платьях пани Марьи. Каждому свое, но не это же главное! Наверное, у Пласковицкой были виды на Варыньского, ревность в ней говорила! Впрочем, о покойниках либо хорошее, либо ничего. Пласковицкую сослали в отдаленнейшие места, там она очень скоро умерла…

Вот она и подошла к той поездке, о которой столько было слухов и сплетен! В самом начале семьдесят восьмого года, в первых числах января, Людвик явился к ней в Ходоров, в имение. Она отправилась туда с мальчиками на каникулы. Марья удивилась необычайно. Во-первых, она знала, что Варыньский в Варшаве, точнее, в Пулавах, там сельскохозяйственный институт, — но это так, между прочим, на самом же деле Людвик занят созданием рабочих кружков. Эти вести доходили через того же Избицкого, он был тесно связан с Варшавой, сам готовился туда выехать. Во-вторых, она не предполагала, что Варыньский доберется до Ходорова зимою. Тем не менее он приехал. При встрече смутился, но уже не так по-мальчишески, как два года назад. Она увидела, что работа в Варшаве пошла ему на пользу. Стал увереннее, раздался в плечах… Мужчина, одним словом. Сказал, что приехал на рождество к родителям, ибо чует его сердце, что придется переходить на нелегальное положение, тогда свидания с родными будут затруднены. Как в воду смотрел. «Ну, а я? — спросила она. — Вы хотели заодно попрощаться и со мной?» — «Да, если пани хочет прощаться. Мне же кажется, что мы еще встретимся. Приезжайте к нам в Варшаву. Людей у нас не хватает, вы могли бы стать очень полезной…» — «Но как же семья, дети?.. Я, пожалуй, приеду, но надолго не могу…» — она несколько растерялась от его предложения.

И вдруг увидела — он дрожит от нетерпения, у него дыхание сбилось, а глаза так и прожигают ее. Тут она не ошиблась. Она умела чувствовать флюиды. «Что же это такое? — подумала. — Я же его почти не знаю. Пускай едет обратно, пускай убирается подальше, мне это совсем ни к чему…» А сама против воли смотрела на него уже ласково, а он руку целует. «Прощайте…» — «Куда же вы?» — «Я на минутку. Мне надо сейчас во Львов». — «Во Львов? Зачем же?» — «Там вот-вот начнется процесс над Эразмом Кобыляньским и другими товарищами. Я Эразма знаю по Петербургу». — «Да и я прекрасно знаю Котурницкого», — сказала она, называя Кобыляньского по фамилии, под которой его арестовали. «Что же передать ему?» — «Зачем же передавать? Я поеду с вами», — сказала она, не раздумывая ни секунды. Бывают такие мгновения, когда решения приходят молниеносно, помимо разума. Это самые счастливые мгновенья. Независимо от того — правильные решения или пагубные — все равно это счастье!

Она произнесла последние слова самым естественным топом, как само собою разумеющееся, отчего они произвели еще большее впечатление на Варыньского. И тут надо отдать ему должное. Настоящий мужчина. Он не испугался, не стал ахать и охать, не стал и радоваться, а лишь взглянул на часы и спросил: «Сколько времени нужно пани, чтобы собраться?» И это все решило! Все! Игра зашла слишком далеко, отступать было поздно. «Два часа», — сказала она, обомлев от ужаса, ибо нужно было не только устроить дела, связанные с детьми и деньгами на поездку, но и привести в порядок туалеты, просто-напросто решить — какие из них брать… Она велела заложить карету, а сама отправилась собираться, оставив Варыньского в гостиной.