Гостья

22
18
20
22
24
26
28
30

– О’кей. В половине первого в «Поль Нор». До скорого.

– Пока.

Он готовился к идиллическому вечеру, но Франсуаза была права: чтобы внутренний разрыв чему-то послужил, надо было обозначить ему его. Элизабет снова села и продолжила свою кропотливую работу. «Поль Нор» – это хорошо; кожаная обивка заглушала всплески голосов, а рассеянный свет был благоприятен для смятения на лице. Все эти обещания, которые давал ей Клод! И все упорно оставалось как было: довольно было минутной слабости, чтобы он почувствовал себя успокоенным. Кровь подступила к лицу Элизабет. Какой стыд! На мгновение он заколебался, взявшись рукой за ручку двери, она прогнала его с непоправимыми словами, ему не оставалось ничего другого, как уйти, но, не сказав ни слова, он к ней вернулся. Воспоминание было таким жгучим, что она закрыла глаза. Она снова чувствовала на своих губах эти губы – до того горячие, что ее губы невольно раскрылись; на своей груди она ощутила настойчивые ласковые руки; грудь ее приподнялась, и она вздохнула, как вздыхала в угаре поражения. Если бы только дверь сейчас распахнулась, если бы он вошел… Элизабет поспешно поднесла руки к губам и впилась зубами в запястье.

– Так меня не возьмешь, – громко сказала она, – я не какая-нибудь самка. – Боли себе она не причинила, но с удовлетворением увидела, что ее зубы оставили на коже маленькие белые следы; увидела она и то, что свежий лак на трех ее ногтях содран, а с краю выступило немного крови.

– Вот идиотка! – прошептала она. Половина девятого. Пьер был уже одет; Сюзанна набрасывала норковую накидку поверх безупречного платья, ее ногти блестели. Резким движением Элизабет протянула руку к бутылочке с растворителем, послышался хрустальный звон, и на полу образовалась пахнувшая леденцами желтая лужица, в которой плавали осколки стекла.

На глазах Элизабет выступили слезы; ни за что на свете она не пойдет на генеральную репетицию с такими ногтями мясника, лучше уж сразу же лечь спать; немыслимая затея стремиться быть элегантной без денег; надев пальто, она бегом спустилась по лестнице.

– Улица Сель, отель «Байяр», – сказала она водителю такси.

У Франсуазы она сможет поправить бедствие. Она достала пудреницу; чересчур много краски на щеках, губы плохо покрашены. Нет, в такси ничего нельзя касаться, все только испортишь; надо использовать такси, чтобы расслабиться, такси и лифты – маленькая передышка для измученных женщин; другие возлежат в шезлонгах с тонкими салфетками вокруг головы, как на рекламах Элизабет Ардан, и нежные руки массируют им лицо; белые руки, белые салфетки в белых комнатах, у них будут гладкие отдохнувшие лица, и Клод с мужским простодушием скажет: «Жанна Арблей просто поразительна». А мы с Пьером прозвали их женщинами из папиросной бумаги, в этом отношении с ними не поборешься.

Элизабет вышла из такси. На мгновение она остановилась перед фасадом отеля; это раздражало, сердце ее всегда начинало учащенно биться, когда она подходила к местам, где протекала жизнь Франсуазы. Стена была серой, слегка облупленной. Это был жалкий отель, похожий на многие другие, а ведь у нее было достаточно денег, чтобы снять шикарную студию. Элизабет толкнула дверь.

– Могу я подняться к мадемуазель Микель?

Коридорный протянул ей ключ; она поднялась по лестнице, где смутно веяло запахом капусты; она находилась в самом сердце жизни Франсуазы, но для Франсуазы запах капусты, скрип ступенек не заключали в себе никакой тайны; она проходила, даже не замечая ее, через эту декорацию, которую лихорадочное любопытство Элизабет искажало.

– Надо представить себе, что я возвращаюсь к себе, как каждый день, – сказала себе Элизабет, поворачивая ключ в замке. На пороге комнаты она остановилась; это была скверная комната, оклеенная серыми с крупными цветами обоями, на всех стульях лежала одежда, на письменном столе – куча книг и бумаг. Элизабет закрыла глаза, она была Франсуазой, она возвращалась из театра, она думала о завтрашней репетиции; она открыла глаза. Над раковиной висело объявление.

Просьба к господам клиентам:

Не шуметь после десяти часов. Не стирать в раковинах.

Элизабет посмотрела на диван, на зеркальный шкаф, на бюст Наполеона, стоявший на камине между флаконом одеколона, щетками, парами чулок. Она снова закрыла глаза, потом опять открыла: невозможно было приручить эту комнату, с неопровержимой очевидностью она представлялась как чужая.

Элизабет подошла к зеркалу, в котором столько раз отражалось лицо Франсуазы, и увидела собственное лицо. Щеки ее пылали; ей следовало бы по крайней мере оставить серый костюм – ясно было, что он очень ей идет. Теперь уже ничего нельзя было поделать с этим необычным образом, это был окончательный образ, который люди сохранят в этот вечер. Схватив пузырек с растворителем и пузырек с лаком, она села у стола.

Пьесы Шекспира остались открыты на той странице, которую читала Франсуаза, когда резким движением отодвинула кресло. Она бросила на кровать халат, хранивший в беспорядочных складках отпечаток ее небрежного жеста: рукава оставались надутыми, словно все еще облегали призрачные руки. Эти брошенные вещи предлагали еще более нестерпимый образ Франсуазы, чем ее реальное присутствие. Когда Франсуаза бывала рядом с ней, Элизабет испытывала своего рода покой: Франсуаза не открывала своего истинного лица или, по крайней мере пока она ласково улыбалась, это истинное лицо не существовало больше нигде. Здесь же находился истинный облик Франсуазы, оставивший свой след, и след этот был необъясним. Когда Франсуаза садилась у стола, наедине с собой, что оставалось от женщины, которую любил Пьер? Чем становились ее счастье, ее спокойная гордость, ее суровость?

Элизабет придвинула к себе листки, покрытые записями, черновики испачканных чернилами замыслов. Испачканные таким образом, плохо написанные, мысли Франсуазы теряли свой окончательный вид; однако сам почерк и помарки, сделанные рукой Франсуазы, опять подтверждали ее незыблемое существование. Элизабет резко отодвинула бумаги – это было глупо, она не могла ни стать Франсуазой, ни уничтожить ее.

«Время, пусть дадут мне время, – со страстью подумала она. – Я тоже, тоже стану кем-то».

На маленькой площади стояло множество машин; Элизабет бросила взгляд художника на желтый фасад театра, сиявший сквозь голые ветки. Это было красиво, черные-пречерные линии выделялись на светящемся фоне. Настоящий театр, вроде Шатле и Гете-Лирик, которыми мы так восхищались. Все-таки это потрясающе: думать, что великий актер, великий режиссер, о котором говорил весь Париж, – Пьер. Чтобы увидеть его, шуршащая и благоухающая толпа теснилась в вестибюле. «Мы были не такими детьми, как все, ведь мы поклялись, что станем знаменитыми, я всегда в него верила. И так оно и случилось», – с восхищением подумала она. Действительно, на самом деле: сегодня вечером генеральная репетиция на сцене, Пьер Лабрус показывает «Юлия Цезаря».