– О’кей. В половине первого в «Поль Нор». До скорого.
– Пока.
Он готовился к идиллическому вечеру, но Франсуаза была права: чтобы внутренний разрыв чему-то послужил, надо было обозначить ему его. Элизабет снова села и продолжила свою кропотливую работу. «Поль Нор» – это хорошо; кожаная обивка заглушала всплески голосов, а рассеянный свет был благоприятен для смятения на лице. Все эти обещания, которые давал ей Клод! И все упорно оставалось как было: довольно было минутной слабости, чтобы он почувствовал себя успокоенным. Кровь подступила к лицу Элизабет. Какой стыд! На мгновение он заколебался, взявшись рукой за ручку двери, она прогнала его с непоправимыми словами, ему не оставалось ничего другого, как уйти, но, не сказав ни слова, он к ней вернулся. Воспоминание было таким жгучим, что она закрыла глаза. Она снова чувствовала на своих губах эти губы – до того горячие, что ее губы невольно раскрылись; на своей груди она ощутила настойчивые ласковые руки; грудь ее приподнялась, и она вздохнула, как вздыхала в угаре поражения. Если бы только дверь сейчас распахнулась, если бы он вошел… Элизабет поспешно поднесла руки к губам и впилась зубами в запястье.
– Так меня не возьмешь, – громко сказала она, – я не какая-нибудь самка. – Боли себе она не причинила, но с удовлетворением увидела, что ее зубы оставили на коже маленькие белые следы; увидела она и то, что свежий лак на трех ее ногтях содран, а с краю выступило немного крови.
– Вот идиотка! – прошептала она. Половина девятого. Пьер был уже одет; Сюзанна набрасывала норковую накидку поверх безупречного платья, ее ногти блестели. Резким движением Элизабет протянула руку к бутылочке с растворителем, послышался хрустальный звон, и на полу образовалась пахнувшая леденцами желтая лужица, в которой плавали осколки стекла.
На глазах Элизабет выступили слезы; ни за что на свете она не пойдет на генеральную репетицию с такими ногтями мясника, лучше уж сразу же лечь спать; немыслимая затея стремиться быть элегантной без денег; надев пальто, она бегом спустилась по лестнице.
– Улица Сель, отель «Байяр», – сказала она водителю такси.
У Франсуазы она сможет поправить бедствие. Она достала пудреницу; чересчур много краски на щеках, губы плохо покрашены. Нет, в такси ничего нельзя касаться, все только испортишь; надо использовать такси, чтобы расслабиться, такси и лифты – маленькая передышка для измученных женщин; другие возлежат в шезлонгах с тонкими салфетками вокруг головы, как на рекламах Элизабет Ардан, и нежные руки массируют им лицо; белые руки, белые салфетки в белых комнатах, у них будут гладкие отдохнувшие лица, и Клод с мужским простодушием скажет: «Жанна Арблей просто поразительна». А мы с Пьером прозвали их женщинами из папиросной бумаги, в этом отношении с ними не поборешься.
Элизабет вышла из такси. На мгновение она остановилась перед фасадом отеля; это раздражало, сердце ее всегда начинало учащенно биться, когда она подходила к местам, где протекала жизнь Франсуазы. Стена была серой, слегка облупленной. Это был жалкий отель, похожий на многие другие, а ведь у нее было достаточно денег, чтобы снять шикарную студию. Элизабет толкнула дверь.
– Могу я подняться к мадемуазель Микель?
Коридорный протянул ей ключ; она поднялась по лестнице, где смутно веяло запахом капусты; она находилась в самом сердце жизни Франсуазы, но для Франсуазы запах капусты, скрип ступенек не заключали в себе никакой тайны; она проходила, даже не замечая ее, через эту декорацию, которую лихорадочное любопытство Элизабет искажало.
– Надо представить себе, что я возвращаюсь к себе, как каждый день, – сказала себе Элизабет, поворачивая ключ в замке. На пороге комнаты она остановилась; это была скверная комната, оклеенная серыми с крупными цветами обоями, на всех стульях лежала одежда, на письменном столе – куча книг и бумаг. Элизабет закрыла глаза, она была Франсуазой, она возвращалась из театра, она думала о завтрашней репетиции; она открыла глаза. Над раковиной висело объявление.
Элизабет посмотрела на диван, на зеркальный шкаф, на бюст Наполеона, стоявший на камине между флаконом одеколона, щетками, парами чулок. Она снова закрыла глаза, потом опять открыла: невозможно было приручить эту комнату, с неопровержимой очевидностью она представлялась как чужая.
Элизабет подошла к зеркалу, в котором столько раз отражалось лицо Франсуазы, и увидела собственное лицо. Щеки ее пылали; ей следовало бы по крайней мере оставить серый костюм – ясно было, что он очень ей идет. Теперь уже ничего нельзя было поделать с этим необычным образом, это был окончательный образ, который люди сохранят в этот вечер. Схватив пузырек с растворителем и пузырек с лаком, она села у стола.
Пьесы Шекспира остались открыты на той странице, которую читала Франсуаза, когда резким движением отодвинула кресло. Она бросила на кровать халат, хранивший в беспорядочных складках отпечаток ее небрежного жеста: рукава оставались надутыми, словно все еще облегали призрачные руки. Эти брошенные вещи предлагали еще более нестерпимый образ Франсуазы, чем ее реальное присутствие. Когда Франсуаза бывала рядом с ней, Элизабет испытывала своего рода покой: Франсуаза не открывала своего истинного лица или, по крайней мере пока она ласково улыбалась, это истинное лицо не существовало больше нигде. Здесь же находился истинный облик Франсуазы, оставивший свой след, и след этот был необъясним. Когда Франсуаза садилась у стола, наедине с собой, что оставалось от женщины, которую любил Пьер? Чем становились ее счастье, ее спокойная гордость, ее суровость?
Элизабет придвинула к себе листки, покрытые записями, черновики испачканных чернилами замыслов. Испачканные таким образом, плохо написанные, мысли Франсуазы теряли свой окончательный вид; однако сам почерк и помарки, сделанные рукой Франсуазы, опять подтверждали ее незыблемое существование. Элизабет резко отодвинула бумаги – это было глупо, она не могла ни стать Франсуазой, ни уничтожить ее.
«Время, пусть дадут мне время, – со страстью подумала она. – Я тоже, тоже стану кем-то».
На маленькой площади стояло множество машин; Элизабет бросила взгляд художника на желтый фасад театра, сиявший сквозь голые ветки. Это было красиво, черные-пречерные линии выделялись на светящемся фоне. Настоящий театр, вроде Шатле и Гете-Лирик, которыми мы так восхищались. Все-таки это потрясающе: думать, что великий актер, великий режиссер, о котором говорил весь Париж, – Пьер. Чтобы увидеть его, шуршащая и благоухающая толпа теснилась в вестибюле. «Мы были не такими детьми, как все, ведь мы поклялись, что станем знаменитыми, я всегда в него верила. И так оно и случилось», – с восхищением подумала она. Действительно, на самом деле: сегодня вечером генеральная репетиция на сцене, Пьер Лабрус показывает «Юлия Цезаря».