Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

— И очень. Ты не встречал ее нигде, потому что бабушка ее, с которой она и живет, простая женщина, даже глупе´нька немного и никогда не умела поддержать себя в хорошем кругу. Покойный отец Мери, невесты-то, имел очень хороший круг, но он умер; жена его была больная женщина, от всех удалилась по болезни своей, и теперь Машенька, которую они называют Мери, решительно никого из старых знакомых не имеет. А бабушка знакома только с Белугиными и с Вагиными да бог знает с кем, — и бедная девушка, разумеется, должна также быть в этом кругу. Но я слышала о ней прежде; говорят, мать дала ей очень хорошее воспитание. Видишь ли, мой милый Евгений, я Байдановых давно знаю и со старухою была знакома, и даже дружески, а невестку-то ее, то есть мать Машенькину, ребенком еще знала. Наши семейства всегда были дружны. И я не вижу ничего неравного в этой женитьбе, если мы забудем то, что ты в лучшем кругу, — я не говорю о княжестве, это пустое дело, однако ж, при связях и родстве, это дает шаг в свете: Машенька, выходя за тебя, будет везде принята как твоя жена, а что ж она теперь? И где? И с кем?

— Поверьте, что с ее состоянием она всегда будет иметь мужа, который введет ее в лучший круг. Деньги везде главное.

— Не говори этого. Там как хочешь рассуждай, а княжество всегда имеет свою цену, верь мне. И если Машенька всегда может иметь такого жениха, как ты, то и ты уж всегда же будешь иметь такую невесту, как Машенька. Между вами, по моему мнению, дело только в том, чтоб понравиться. А как я Байдановых давно знаю, то, признаюсь тебе, желала бы, чтоб ты увидел эту девушку и чтоб она тебе понравилась.

Вся эта речь могла быть переведена так: «Я сама всегда была против женитьбы на богатой; но обстоятельства наши таковы, что должно жертвовать своими правилами. Благородная гордость хороша, но спокойствие еще лучше. Я устала бороться с нуждою и хотела бы умереть с мыслию, что оставляю тебя не во власти ее».

По крайней мере, так перевел князь слова матери. Он встал, не говоря ни слова; на лице его отразилась ясными чертами внутренняя борьба, происходившая в душе его.

Вот как стала бы смеяться Елена Павловна, если б она узнала о том, как и с какими чувствами принимает племянник благоразумные советы матери! В самом деле, кому же может войти в голову, что можно упираться не то чтоб руками и ногами, а даже и одной рукой при мысли о богатой невесте. Смешное дело! Да как бы ни пришли деньги, лишь бы пришли. Конец венчает дело. Противозаконного тут ничего нет; в уголовную отдать не за что. А ведь только того и должно рассудительно избегать, за что есть ответственность перед судом…

Что делать? Князь был немножко чудак: знаете, воспитан в богатстве, до сих пор делал всегда все, что хотел, и, следственно, не бывал или редко бывал в том положении, в которое попадает человек, когда необходимость ставит его в борьбу с принятыми им правилами. Лежа на мягком диване с сигарою во рту, он чувствовал себя хорошо, читая красноречивые страницы умников века: увлекаться их жаром, записываться в их адепты, принимать их правила и верить, что они есть и будут всегда светильниками его жизни. Легко ему было лелеять их, эти правила, пока судьба не вызывала их на поприще борьбы, где противниками им — страсти, нужда, ложный стыд, да еще подкрепляемые примером действительного общества. Однако это случалось, и с некоторого времени случалось часто; зато прекрасные правила и убеждения… как летние гостьи наших рощ при первом морозе разлетаются в разные стороны одни после других, так и прекрасные правила его и убеждения… А хороши были наши гостьи и как мило наполняли уединение темных рощ! Жаль их; также жаль было и князю своих милых убеждений и еще более — веры в свои правила. Но необходимость требовала, и должно было жертвовать.

До´лжно было? Почему же до´лжно? — Да… Чтоб наконец быть как и все — как дядюшки, тетушки, как Елена Павловна, эта превосходная женщина…

II

Дача, куда ехала Елена Павловна, находилась не помню точно, на которой версте, только это была одна из лучших дач на Петергофской дороге. Когда-то она, как и большая часть этих дач, принадлежала знатному господину и, подобно другим, перешла в руки владельца, которого имя, казалось, само с удивлением видело себя на дощечке, привешенной к воротам, некогда гостеприимно отворявшимся для графов и князей и их дорогих цугов. На этой даче был и пруд, извилистый, как речка, и мостики, и зеленые поляны посреди живописных рощ, и кривые дорожки, теперь глубоко вросшие в землю, и насыпные возвышения, увенчанные храмами, и несколько полуобвалившихся домиков, некогда служивших для помещения многочисленных гостей и проживающих прежних именитых хозяев, а теперь отдаваемых по мелочи внаймы. Но что всего было лучше на даче и, разумеется, менее всего посещаемо, это заречное, — так называлось обширное место, которое отделялось от возделанной части сада прудом и шло до самого взморья едва приметным скатом. Это место было покрыто густым сосновым лесом, частию же оставалось под лугами и болотом. Здесь охотник нередко находил не бедную добычу, а небольшое стадо рогатого скота, пасшееся по полянам, довольно хорошие пастбища. От самого пруда к взморью шла широкая просека и выходила на открытую поляну, на которой росло несколько дубов, может быть современников тем, что некогда падали под ударами ревностной секиры на берегах еще дикой, не закованной в гранитных берегах Фонтанки. Отсюда открывалась часть взморья, плоский остров, покрытый мелким лесом; влево, вдали, весь берег с царственными Стрельною и Петергофом. Тут хорошо было, когда темные тучи облегали горизонт и невидимое за ними солнце, расцвечивая облака, рассеянные по тверди, вдруг разрывало свои завесы, бросало золото на тихие воды залива и снова, скрываясь, преждевременно оставляло вечеру свое царство; хорошо было тогда… особенно когда черный дым парохода, показываясь из-за острова, напоминал воображению широкую картину безбрежного моря. Море было там, за этой одноцветною полосою земли, и душа рвалась к нему, как рвется невольник к милой свободе.

На этой поляне пастухи, пасшие поблизости стада, нередко, к удивлению своему, видели двух молодых девушек, как казалось им, вероятно по платью, знатного рода. С ними иногда бывала женщина, пожилая уже, и всегда человек, который, однако же, шел поодаль, как будто боясь быть замеченным девушками. Прогулки их в этом месте, как ни было оно приятно, казались тем более странными, что здесь никто почти и никогда не ходил, кроме, как мы сказали уже, редкого охотника да случайного прохожего. Но это-то, казалось, и нравилось девушкам. Они, видимо, искали уединения, так что даже когда случалось, что на берегу взморья или вдали, по дороге, показывались гуляющие, одна вставала со скамьи, на которой обыкновенно сиживала, и уходила в лес, увлекая за собой и другую, причем легко можно было заметить, что одна из подруг повиновалась другой, как ребенок.

Ничто не могло быть различнее этих двух молодых девушек. Одна небольшого роста, с круглыми плечиками, тонкою талией, маленькой ножкой, обутой в щегольской полусапожек, с беленькой ручкой всегда во французской узкой перчатке, одета по последней моде, то есть когда еще эта мода не выходила из аристократических гостиных в мелкие магазины на Гороховую и к Владимирской; с длинными белокурыми локонами, с готовой шуткой на устах и, может быть, с готовою насмешкою, что подтверждал взор живой и несколько лукавый и улыбка, выражавшая презрение чаще, чем благосклонность. Другая девушка была высока, стройна, с темно-каштановыми волосами, гладко зачесанными за уши, с большими черными задумчивыми глазами, бледная и печальная, так что, право, если б кто-нибудь вдруг увидел ее, когда на берегу моря в своем белом платье и белой кисейной мантилье она стоит, опершись на пенек разбитого грозою дуба, и неподвижно смотрит вдаль, этот кто-нибудь принял бы ее за прекрасное изваяние сетования, только что вышедшее из-под чистого резца Кановы{60}. Все черты лица ее были правильны и тонки, движения медленны и благородны. Она говорила мало, улыбалась еще меньше. Немногие могли сказать, что видели улыбку ее, а те, кто видел, жалели, для чего эта улыбка явилась на бледных губах молодой девушки. Улыбка на лице ее была как цветок, забытый поздней осенью, как розы на челе умершей красавицы; она не шла к ней, тем более что тогда глаза ее принимали выражение необыкновенно странное, и улыбка переходила — в дикий смех. Но когда она молчала или, опираясь на руку своей веселой подруги, проходила по темной аллее сада, тихо говоря с нею, она была хороша, но хороша… как тот тихий вечер на взморье, о котором мы говорили, или как воспоминание давно и невозвратно утраченного счастия. Особенностью наряда молодой девушки, постоянно, всегда одетой в белое, была воткнутая за пояс ветка фуксии, той пунцовой фуксии, которой яркие цветки так грациозно склоняются на мелких стеблях своих, как будто желая скрыть от глаз света сокровища красоты своей. Эти ветки обыкновенно оставались по два, по три дня за поясом девушки, пока, свертываясь, засыхали совершенно на груди ее. Тогда девушка становилась задумчивою, печальнее обыкновенного, сидела по целым часам, вертя в руках засохшую ветку, и нередко эта задумчивость оканчивалась одним из тех припадков, которых тайну обыкновенно скрывали от чужих. Впрочем, пожилая дама, которая жила с девушкой, и веселая подруга ее всегда предупреждали подобные явления, и молодая девушка находила утром на туалете своем свежую ветку любимой фуксии, как скоро засыхала та, которую носила она накануне.

Такова она была теперь; но весною, когда только что начали съезжаться на дачи, — было совсем другое. Тогда с подругами всегда бывала пожилая дама, и бледная красавица смеялась гораздо чаще, так что по всему берегу иногда раздавался громкий хохот ее, и волны, взбегая на берег, как будто испуганные, убегали назад, унося на сребристых зыбях своих отголосок этого смеха. Взоры девушки были дики, и нередко, сидя на скамье, нарочно поставленной для двух подруг, она обрывала свою ветку и раскидывала около себя грациозные цветки или, необыкновенно проворно вертя в руках нарезанные бумажки, говорила скоро и отрывисто:

— Они думают меня обмануть! Не удастся. Вот, видишь, Мери? Всякий кусочек бумажки, что я пущу по воздуху, всякий долетит. О, у меня есть друзья!

— Хочешь, я прочитаю что-нибудь, Зоя?

— Читать? Очень хорошо читать. Но от этого не разбогатеешь, а мне надобны деньги. Они думают, что у меня нет денег?

— Пойдем домой, Зоя.

— Домой? Я не хочу. Мне здесь лучше. Здесь у меня друзья. Слышишь, они шепчут? Слышишь, шумят крыльями? Это они слетаются. Я пошлю их к нему. Вот та будет сердиться! Ты знаешь, та? Только тихонько говори, чтоб она не услыхала. О! ведь она хитра! Я вчера видела ее в саду.

— Где же?

— Ты не знаешь. В моем цветнике, когда мы с тобою сидели на галерее.

— Тогда никого не было в цветнике.