«Тише!» – перебила Ада.
«Говорю тебе, что я нашел это
«Уничтожь и забудь», сказала Ада.
«Твой покорный слуга», ответил Ван.
Педро еще не вернулся из Калифорнии. Сенная лихорадка и темные очки не улучшили наружности Г. А. Вронского. Адорно, звезда «Ненависти», привез свою новую жену, оказавшуюся одной из прежних и самых любимых жен другого гостя, значительно более известного комедийного актера, который после ужина подкупил Бутейана, чтобы тот симулировал получение сообщения, требующего его немедленного отъезда. Григорий Акимович уехал вместе с ним (оба прибыли в Ардис в одном прокатном лимузине), оставив Марину, Аду, Адорно и его иронично хмыкающую Марианну за карточным столом. Они играли в
Тем временем Ван вновь натянул шорты, завернулся в клетчатый плед и удалился в свой боскет, где этим вечером, вышедшим не таким праздничным, как ожидала Марина, бергамасковых ламп не зажигали. Он забрался в гамак и стал сонно перебирать тех франкоговорящих слуг, которые могли бы подсунуть ему эту зловещую, но, согласно Аде, лишенную всякого смысла записку. Само собой, первой претенденткой была истеричная и капризная Бланш, и он остановился бы на ней, кабы не ее трусость, не ее страх быть «уволенной» (ему вспомнилась отвратительная сцена, когда она, моля о пощаде, валялась в ногах Ларивьерши, обвинившей ее в «хищении» безделушки, которая в конце концов нашлась в одном из башмаков самой гувернантки). Затем в фокусе его внимания оказалось багровое лицо Бутейана и ухмылка его отпрыска, но тут он провалился в сон и увидел себя на снежной горе, со склона которой сошедшая лавина смела людей, деревья и корову.
Что-то пробудило его от этого состояния мрачного оцепенения. Сперва он подумал, что виной тому предрассветная свежесть, но затем расслышал легкий скрип (крик в его путаном кошмаре) и, подняв голову, увидел тусклое свечение промеж кустов – там, где была дверь садовой кладовой, приоткрытая кем-то изнутри. Ада никогда не приходила сюда, не оговорив с ним заранее каждой детали их редких ночных свиданий. Он выбрался из гамака и крадучись подошел к освещенному проему двери. Перед ним возникла бледная дрожащая фигура Бланш. Она являла собой престранное зрелище: голорукая, в нижней юбке, один чулок на подвязке, другой спущен до лодыжки, босоногая, подмышки блестят от пота; она распускала волосы в жалком спектакле обольщения.
«C’est ma dernière nuit au château», тихо сказала она и перефразировала эту реплику на своем старомодно-причудливом английском, элегическом и напыщенном, как говорят только в старых забытых романах: «’Tis my last night with thee» («Ночь сия – моя последняя с тобой»).
«Твоя последняя ночь? Со мной? Что это значит?» – Он смотрел на нее с тем суеверным страхом и смущением, какой испытываешь, слушая бредовые или пьяные излияния души.
Впрочем, несмотря на свой безумный вид, Бланш мыслила совершенно здраво. Решение покинуть Ардис-Холл она приняла два-три дня назад. Она только что подсунула под дверь Madame письмо о своей отставке, присовокупив к нему замечания о поведении молодой госпожи. Через несколько часов она покинет усадьбу навсегда. Она полюбила его, он был ее «блажью и жаждой», она мечтала провести с ним несколько тайных минут.
Он вошел в кладовую и неспешно прикрыл за собой дверь. Медлительность объяснялась одной неудобосказуемой причиной. Бланш поставила фонарь на ступеньку стремянки и уже задрала повыше свою короткую нижнюю юбку. Сочувствие и учтивость с его стороны и небольшое содействие с ее могли бы, пожалуй, вызвать в нем тот порыв, который ожидался ею как должное и полнейшее отсутствие которого он тщательно скрывал под своим клетчатым покровом; но помимо страха подцепить какую-нибудь заразу (Бут намекал на кое-какие неприятности бедняжки), его тревожило нечто значительно более серьезное. Он отвел ее дерзкую руку и сел рядом с ней на скамью.
Стало быть, это она подложила записку в его карман?
Она самая. Она бы не смогла уехать, сознавая, что он останется одураченным, обманутым, оскорбленным. В наивных скобках она прибавила замечание о своей уверенности в том, что он всегда страстно желал обладать ею и что, собственно, поговорить они могут и после. Je suis à toi, c’est bientôt l’aube, твоя мечта стала явью.
«Parlez pour vous, – ответил Ван. – Я не в том настроении, чтобы предаваться любви. И я удавлю тебя, можешь не сомневаться, если ты немедленно не расскажешь во всех подробностях, что тебе известно».
Она кивнула со страхом и обожанием в подернутых поволокой глазах. Когда и как все началось? В прошлом августе, сказала она. Votre demoiselle собирала цветы, а он с флейтой в руках увивался за ней в высокой траве. Кто? Какая еще флейта? Mais le musicien allemand, Monsieur Rack. В это время наша сладострастная осведомительница лежала под собственным обожателем по другую сторону изгороди. Как можно было заниматься этим с l’immonde Monsieur Rack, который однажды забыл свою жилетку в стоге сена, в головке доносчицы не укладывалось. Надо думать, из-за песенок, которые он сочинял для нее, одну, очень славную, как-то исполнили на большом балу в Ладорском казино, начинается так: ла-ла… К чорту это, продолжай. Однажды звездной ночью доносчица, находясь с двумя своими кавалерами в зарослях ивняка, слышала, как мосье Рак, сидя в лодке на реке, излагал печальную историю своего детства, говорил о годах голода, музыки и одиночества, а его ненаглядная плакала и откидывала назад голову, и он лобызал ее голую шею, il la mangeait de baisers dégoûtants. Он имел ее, должно быть, всего около дюжины раз, не больше, будучи не таким крепким, как другой господин – ох, перестань, сказал Ван, – а зимой молодая госпожа узнала, что он женат, и возненавидела его злую жену, и в апреле, когда он начал учить Люсетту игре на рояле, их связь возобновилась, но потом —
«Довольно!» – крикнул он и, ударяя себя кулаком в лоб, шатаясь, вышел под лучи рассветного солнца.
Его ручные часики, подвешенные к сетке гамака, показывали без четверти шесть. Его ступни были холодными, как камень. Он нащупал свои мокасины и некоторое время бесцельно бродил среди деревьев рощи, в которой дрозды пели так заливисто, с такой многозвучной силой и флейтовыми фиоритурами, что не было никакой мочи терпеть страшную пытку сознания, гнусность жизни, потерю, потерю, потерю. Постепенно, однако, он восстановил подобие самообладания с помощью волшебного метода, не позволяя образу Ады приближаться даже к кромке рассудка. От этого образовалась пустота, в которую устремилось множество банальных мыслей. Пантомима рационального мышления.
Он принял прохладный душ под навесом у бассейна, двигаясь с комичной осмотрительностью, делая все очень медленно и осторожно, дабы не раскокать нового, неизвестного, хрупкого Вана, явившегося на свет минуту назад. Он наблюдал, как его мысли кружат, пляшут, важно выступают и немного паясничают. К примеру, его порадовало представление о том, что кусок мыла воспринимается муравьями, роящимися на нем, твердой амброзией, и как страшно, должно быть, утонуть в разгар этой оргии. Кодекс, размышлял он, не позволяет послать вызов человеку низкого происхождения, но для художников, пианистов и флейтистов могут быть сделаны исключения, и если поганец струсит, то можно ему в кровь разбить десна несколькими звонкими пощечинами или, еще лучше, пройтись по нему крепкой тростью – не забыть выбрать одну в гардеробе холла, прежде чем уехать навсегда, навсегда. Вот потеха! Он улыбнулся, как чему-то необыкновенному, разновидности одноногой джиги, которую исполняет голый малый, сосредоточившись на пройме шорт, в которые он пытается влезть. Он неторопливо прошел по боковой галерее. Он поднялся по главной лестнице. В доме было пусто, прохладно и пахло гвоздиками. Доброе утро и прощай, маленькая спальня. Ван побрился, Ван остриг ногти на ногах, Ван оделся с беспримерной тщательностью: серые носки, шелковая рубашка, серый галстук, темно-серый костюм, только что отутюженный, туфли, ах да, туфли, нельзя забывать о туфлях, и, не потрудившись разобрать все прочие свои принадлежности, он набил замшевый кошель двумя десятками золотых двадцатидолларовых монет, распределил по своей застывшей, как манекен, персоне носовой платок, чековую книжку, паспорт, что еще? – больше ничего, и приколол к подушке записку с просьбой упаковать оставленные им вещи и отправить их по адресу его отца. Сын погиб под лавиной, шляпа не найдена, презервативы пожертвованы Дому Престарелых Проводников. По прошествии почти восьми десятков лет все это кажется необыкновенно смешным и глупым, но в то время он был мертвецом, совершавшим действия воображаемого сновидца. Проклиная свое колено, он с ворчанием наклонился, чтобы на самом краю склона закрепить лыжи, заметаемые пургой, но лыжи исчезли, крепления стали шнурками, а склон – лестницей.
Он прошел к конюшням и сказал молодому груму, почти столь же осоловелому, как и он сам, что намерен отправиться на станцию через несколько минут. Грум удивленно уставился на него, и Ван его обругал.
Часики! Он вернулся к гамаку, где они все так же одиноко висели на сетке. На обратном пути к конюшням, кругом дома, он случайно поднял голову и увидел черноволосую девушку лет шестнадцати, в желтых широких штанах и черном болеро, которая стояла на балконе третьего этажа. Она подавала сигналы, как семафор, широкими линейными жестами, указывая на безоблачное небо (какое ясное небо!), на цветущую верхушку жакаранды (синева! цветенье!) и на собственную босую ногу, высоко поднятую на парапет (мне только сандалии надеть!). К своему ужасу и стыду, Ван увидел Вана, ждущего, пока она сойдет вниз.