Ада, или Отрада

22
18
20
22
24
26
28
30

«Подыщу мушку и приклею на это место, – сказала она, вновь обращаясь к прищуренной карункуле за нескромной сеткой. – Между прочим, у тебя в комоде с зеркалом полно черных масок».

«Для маскарадов (bals-masqués)», пробормотал Ван.

Следующий снимок был под стать: щедро оголившиеся белые ляжки Ады (надетая ею в день рождения юбка запуталась в листьях и сучьях), оседлавшие черную ветвь Эдемского дерева. Затем: несколько снимков пикника 1884 года, среди прочего Ада и Грейс, отплясывающие лясканскую кадриль, и Ван, вверх тормашками, прикусивший ромашковую астру (предположительно распознанную как таковую).

«С этим пришлось покончить, – сказал Ван. – Бесценная левая связка перестала работать. Я все еще могу фехтовать и нанести весьма чувствительный прямой в челюсть, но хождение на руках исключено. Не всхлипывай, Ада. Ада не станет всхлипывать и причитать. Кинг Винг говорит, что в мои годы великий Векчело стал обычным человеком, а значит, так тому и быть. Ах, смотри, пьяный Бен Райт пытается изнасиловать Бланш в конюшне – у девчонки довольно заметная роль в этом варьете».

«Ничего такого он не делает. Ты же отлично видишь, что они танцуют. Как Чудовище и Красавица на балу, на котором Золушка потеряла подвязку, а Принц – свой прелестный хрустальный гульфик. Здесь еще можно различить господина Уорда и госпожу Франш, сошедшихся в брейгелевской кимбо – крестьянской пляске – в дальнем конце зала. Все эти сельские изнасилования в наших краях были сильно преувеличены. D’ailleurs, то была последняя петарда Бена Райта в Ардисе».

Ада на балконе (снятая нашим акробатическим voyeur с края крыши) рисует один из своих любимых цветков, ладорскую орхидею-сатирион, шелковистую, мясистую, вертикально торчащую. Вану показалось, что он вспомнил тот пронизанный солнцем вечер, волнение, мягкость и несколько между прочим произнесенных ею слов (в ответ на его глупый ботанический комментарий): «мой цветок раскрывается только в сумерках». Тот, который она покрывала влажной лиловой краской.

Отдельную страницу занимал официальный снимок: Адочка, хорошенькая и непристойная в своем тонком облачении, и Ваничка в сером фланелевом костюме и школьном галстуке в косую полоску, оба обращены лицом к кимере (химере, камере), стоят рядышком по стойке «смирно», он – с тенью вымученной улыбки, она – без какого-либо выражения на лице. Им вспомнилось и время этого снимка (между первым крестиком и целым кладбищем поцелуев), и повод: фотографию пожелала иметь Марина, которая подыскала ей подходящую рамку и место у себя в спальне, рядом с карточкой своего брата, отрока лет двенадцати или четырнадцати, одетого в байронку (рубашку с открытым воротом) и держащего в ложбинке соединенных у живота рук морскую свинку; все трое казались братьями и сестрами, из которых умерший мальчик обеспечивал вивисекционное алиби.

Следующая фотография была сделана при тех же обстоятельствах, но по какой-то причине капризная Марина ее отвергла: Ада читает за треножником, прикрыв ковшиком ладони нижнюю часть страницы. Очень редкая, лучистая, с виду неуместная улыбка играла на ее почти мавританских губах. Ее волосы струились частью по ключице, частью по спине; Ван стоял, склонив над ней голову, и невидящим взглядом смотрел в раскрытую книгу. Сосредоточенно и намеренно в момент скрытого под черной накидкой щелчка он соединил недавнее прошлое с неминуемым будущим и сказал себе, что это и есть объективное восприятие реального настоящего и что он должен помнить запах, вспышку, плоть настоящего (как он действительно помнил это полдюжины лет спустя – и хранит в памяти по сей день, во второй половине следующего столетия).

Но чем было вызвано то редкостное сияние на этих обожаемых губах? Веселая насмешка легко может перерасти, в градациях ликования, в подобие экстаза:

«Знаешь, Ван, что то была за книга – рядом с зеркальцем Марины и пинцетом? Я скажу тебе. Один из самых безвкусных и réjouissants романов, когда-либо “украшавших” первую страницу книжного обозрения в манхэттенском “Таймс”. Уверена, что твоя Кордула сберегла его в своем уютном уголке, где вы сидели, прижавшись висками, после того как ты меня бросил».

«Кошка», сказал Ван.

«Ох, гораздо хуже. “Полосатая Кошка” старика Бекстейна шедевр в сравнении с этим, этой “Любовью под Липами” некоего Ильманна, перетащенной на английский Томасом Гладстоуном, который, как кажется, служит в конторе “Паковщиков и Портер”, потому что на странице, которую смакует здесь Адочка, адова дочка, “автомобиль” переводится как “фургон”. И представь, представь только, что малышке Люсетте на курсе литературы в Лос-Анджелесе пришлось изучать этого Ильманна, вкупе с тремя топорными То́мами!»

«Тебе запомнился этот вздор, а я помню, что сразу после этого мы три часа кряду целовались Под Соснами».

«Смотри следующую иллюстрацию», мрачно сказала Ада.

«Вот мерзавец! – вскричал Ван. – Похоже, он полз за нами на брюхе со всей своей аппаратурой. Мне придется его убить».

«Довольно убийств, Ван. Только любовь».

«Но смотри, девочка, вот я втягиваю твой язык, вот присасываюсь к твоему надгортаннику, а вот —»

«Антракт, – взмолилась Ада, – быстро-быстро».

«Всегда к твоим услугам до девяноста лет, – сказал Ван (вульгарность сладострастного подглядывания оказалась прилипчивой), – девяносто раз в месяц по грубому расчету».

«Давай еще грубее, о, намного грубее, скажем, сто пятьдесят, и тогда выходит, выходит —»