Деревянные башмаки

22
18
20
22
24
26
28
30

— А мне Юлюс нравится, понятно? — зардевшись, как калина, прощебетала Еруте. — А тебе небось козы по душе? Паси на здоровье, мне не жалко.

Тут Юлюс как давай смеяться, как давай хохотать! А сам так и сияет от гордости… А мне все это — будто кнутом по сердцу. Елки-моталки! Ведь кому как не мне чаще всего доводилось за ее козами гоняться. Занесет их куда-нибудь нелегкая — стоит Еруте слово сказать, как я тут же за ними несусь.

— Заруби себе на носу, — пригрозил я, — больше я на твоих коз и не гляну!

Так и потащился я, точно меня клопомором посыпали, сражаться на стороне Дамийонаса. Да только ничего путного из нашей войны не получилось: драться Юлюсу было лень, а играть просто так у меня не было настроения. И разладилась у нас игра.

Слоняюсь туда-сюда, от скуки поганки ногой сшибаю, а сам голову ломаю, как бы это нам всем снова вместе собраться. Кто первый предложит помириться? Дамийонас тот рта не разинет — он сильнее всех с Юлюсом рассорился. А Юлюсу что?.. Ему и так хорошо. Неужели мне придется унижаться перед ними всеми? Дамийонаса и Юлюса я бы как-нибудь еще свел, а вот с Еруте и разговаривать не хочу. Сам не знаю почему, не хочу — и все.

Ладно еще, скотина наша в дружбе живет: жуют вместе, лежат тоже вместе — коровы и овцы — чуть не вповалку. А когда какая-нибудь чернуха или буренка, одурев от зноя и оводов, принимается носиться как ошалелая и, выражаясь по-нашему, «задирает кропило», — отмахиваясь хвостами, спасаются кто куда все остальные. Вслед за коровами живо вылазят из своих тенистых укрытий овцы и козы. Каждое стадо несется прямиком к своим хлевам, чтобы спрятаться там.

Так было и на этот раз. И хотя солнышко уже клонилось к закату и в остывшем воздухе, подобно пыли в молотьбу, клубилась мошкара, одна из моих буренок вдруг как шарахнется в кусты! От оводов и то так не бегала! Видно, оса или шмель ужалил. Ну, а за ней, известное дело, и другие коровы хвост трубой — и сломя голову в ольшаник кинулись.

— Штель! Стой, окаянная! — с криком помчался я следом.

Уж и не знаю, откуда в нашей деревне такая мода взялась: коров муштровали по-немецки, к лошадям же обращались по-русски: «назад», «дай ногу».

В лозняке все мы и встретились — раскрасневшиеся, разгоряченные, запыхавшиеся от бега.

— Ребята, — скомандовал Юлюс, ковыляя за своими «звонарками», — айда за валежником, надо костер развести, от комарья спасенья нет.

…Никогда не забыть мне этих вечеров у костра. Кажется, и сейчас чую я запах горелых шишек, ощущаю вкус печеной картошки… Кажется, и сейчас слышу песни, которые мы пели, взгромоздившись на высокие, похожие на столбики пеньки:

Лес зеленый, лес кудрявый, Что так загрустил? Или горе приключилось, Или свет не мил?

Голос у Юлюса звучал ласково, задушевно, совсем как скрипка сельского музыканта Плата́киса. И хотя он не старался заглушить остальных, а все равно его пение можно было отличить издалека.

Первым голосом у нас обыкновенно пела Еруте. Казалось, по одной только ее песенке можно было угадать, что из себя представляет сама певунья. Нет, глаза у нее могут быть только темно-синие, и никакие другие, а кудри, конечно же, только вот такие — как выгоревшая на солнце пшеница. На ней должно быть только цветастое или в полоску платьице, а выцветшая косынка в горошек непременно повязана на шее, как пионерский галстук.

А услышав низкий, надтреснутый голос, доносящийся из Гремячей пущи, можно подумать, что нам вторит вполне взрослый детина, и к тому же навеселе. На самом же деле этот зычный мужской бас принадлежит Дамийонасу. Тяжко глядеть, как он, сердечный, надрывается: прижав подбородок к груди и набычившись, парень набирает полные легкие воздуху и ждет, когда, наконец, ему надо будет подтянуть.

Я тоже вкладываю в песню всю душу, только голоса моего почему-то не слышно. Правда, я и сам не хочу драть глотку — того и гляди, Ерутины козы откликнутся. Юлюс поет — молчат, Дамийонас — тоже молчат, а стоит мне чуть погромче затянуть, как тут же все разом блеют вовсю, не иначе, как волка почуяли. И тогда самая распрекрасная песня — насмарку. Вот почему, прежде чем запеть, я прогоняю коз куда-нибудь подальше или стараюсь петь потише.

Порой песни эти так разбередят мне душу, на сердце становится так легко, так хорошо, что, кажется, взял бы и расцеловал даже этих длиннобородых пересмешниц. А дал бы мне кто-нибудь такой голос, как у Юлюса, я бы даже согласился стать хромым, кривым или вообще страхолюдиной. Лишь бы мне такой голос…

Чем ниже спускается солнце, чем шире растекается по ракитнику наползающая из-за холмов дымка, плотно окутывая пеньки, тем звонче и дальше разносятся наши голоса. В лесу сейчас так хорошо — хоть возьми и паси всю ночь напролет, но тут над головой со звонким жужжанием принимаются летать навозные жуки. Значит, солнце уже спряталось за тучами. А уж если навозник с налету тукнул подпаску прямо в лоб — пора гнать скотину домой.

Вымя у коров за день разбухло — еле умещается между ногами, — и буренки с радостью бредут к дому. Их там уже ждут доярки, а нас — горячий ужин.

Так и проходили в Гремячей пуще дни за днями, принося нам свои радости и невзгоды. Домашние о них знать не знали, нам же, подпаскам, было меньше всего дела до забот взрослых. Знали мы только, что в школе устраивались нескончаемые собрания, крестьяне сетовали на слишком уж обременительные налоги. Новоселы, из тех, что недавно получили землю, обдирали броню с валявшихся повсюду орудий, перековывали ее на плуги, поднимали целину — торопились скорее встать на ноги. По слухам, в лесах появились вооруженные бандиты, которые убивали тех, кому по душе пришлась Советская власть. Только бы эти «лесные братья» у нас в Гремячем не объявились!..