Немилосердная

22
18
20
22
24
26
28
30

— Это насчет прошлого? Так и думал, ничего хорошего из вашего вмешательства не выйдет.

Лайалл вздернул подбородок и понюхал воздух. Потом повернулся и взглянул на Чаннинга. Алексия впервые поняла, что эти двое, вероятно, давние друзья. Конечно, порой они враждовали, но исключительно как те, кто провел вместе чересчур много времени — вероятно, счет шел на века. Они знали друг друга куда дольше, чем лорда Маккона.

— Ты знал? — спросил Лайалл у гаммы.

Чаннинг — воплощение патрицианской красоты и аристократического превосходства, не чета представителю среднего сословия профессору Лайаллу с его нарочитой безобидностью — кивнул. Бета опустил взгляд на свои руки.

— С самого начала?

Чаннинг вздохнул, и его красивое лицо исказилось мукой на короткий миг. Столь короткий, что Алексия даже подумала, не померещилось ли ей это.

— И каким же гаммой ты меня считаешь?

Лайалл издал короткий сердитый смешок.

— По большей части отсутствующим, — горечи в его заявлении не было, лишь простая констатация факта. Чаннинг частенько уезжал сражаться на небольших войнушках, которые затевала королева Виктория. — Вот уж не думал, что ты все знал.

— А ты считал меня настолько тупым и бесчувственным? Предполагал, что я не видел, какая беда на нас свалилась? Или что я не замечал, какой груз ты взвалил на себя, чтобы держать безумного альфу от нас подальше? Как думаешь, почему остальные не узнали, как в действительности обстоят дела? Я не одобрял ваши с Сэнди идеи — тебе это отлично известно, — но и того, что творил альфа, не одобрял тоже.

И уверенность Алексии в своей правоте — надо признать, изрядно отдававшая ханжеством — после слов Чаннинга рассыпалась в прах. За манипуляциями Лайалла явно стояло нечто большее, чем она предполагала прежде.

— Сэнди? Кто это?

Губы профессора чуть изогнулись в намеке на улыбку. Затем он сунул руку в жилетный карман — похоже, там всегда оказывалось именно то, что ему нужно, — и вытащил малюсенькую записную книжку в очень простой синей кожаной обложке. В верхнем левом углу стояло: «1848–1850». Книжечка казалась до боли знакомой. Профессор плавной бесшумной походкой пересек комнату и протянул ее Алексии.

— Остальные, начиная с сорок пятого года, тоже у меня. Ваш отец не просто так оставил их мне. И я их хранил подальше от вас не по своему произволу.

Алексия не знала, что и сказать. Молчание затягивалось, и она наконец спросила:

— Это дневники, которые он вел после того, как ушел от моей матери?

— Да, и после вашего рождения, — лицо беты стало абсолютно бесстрастным. — Но этот дневник — самый последний. Мне нравится носить его с собой. Как напоминание, — тень улыбки скользнула по каменному лицу — такие порой видишь на похоронах. — Ему не довелось заполнить этот блокнот до конца.

Алексия раскрыла и принялась перелистывать дневник, скользя взглядом по нацарапанному на страницах тексту. Записи обрывались, не доходя и до середины блокнота. Строчки, повествующие о романе, изменившем жизнь тех, кто оказался в него вовлечен, настойчиво привлекали ее внимание. Истинный масштаб бедствия становился ясен лишь по мере прочтения; ощущения были такими, будто в Алексию с размаху запустили увесистый рождественский окорок.

«Зима 1848 года — он некоторое время прихрамывал, но не сказал почему», — сообщала одна запись. В другой, от следующей весны, было вот что: «Говорили о завтрашнем посещении театра. Я не сомневался, что его туда не пустят. Но мы всё же притворялись, будто он пойдет со мной и мы станем вместе смеяться над глупостью высшего света».

Хотя отец старательно контролировал почерк, Алексия чувствовала за написанными словами его напряжение и страх. Она продолжала чтение, и от жестокой искренности некоторых последующих заметок внутренности будто завязывались в узел.