Все случилось летом

22
18
20
22
24
26
28
30

— Не сердись, — с нарочитой задушевностью обратился к нему Зигис. — Ведь я не сержусь, когда ты говоришь вещи, не слишком мне приятные. Я считал, что твои проповедники тебя учат терпимости. Так вот, скажи мне, откуда берутся, по-твоему, камни, вот эти. Занесены ли к нам из Скандинавии или появились тут каким-то иным путем?

— Камни из земли растут, — уверенно ответил Тенис. — Неужто не знаешь? Пойди в поле, приметь какой-нибудь камешек, понаблюдай за ним: весной он махонький, осенью побольше, а через год-другой совсем большой. Иногда в землю врастет — глубоко, глубоко. Потом, смотришь, опять вылез!

— Ага! Значит, посади весной в огороде грядку маленьких камней, к осени вырастут крупные, а? Может, даже по два на штуку? А большой посадить, больше и вырастет. Так, что ли?

Тенис Типлок почуял что-то недоброе: их разговор, уклонившись от вопросов веры, перешел в те неведомые дебри, где он чувствовал себя не очень уверенно, особенно с этими студентами. Чтобы вовсе не лишиться почвы под ногами, он уж было собирался повторить, что на все воля господня, но не успел. Первым начал Паул. Ох, эти громогласные раскаты! Он смеялся Тенису прямо в глаза, чуть не задыхаясь от хохота. Потом, звучно вобрав в себя воздух, продолжал грохотать, сохраняя совершенно серьезную физиономию. Зигис, свалившись у переднего колеса машины, стонал и охал, одной рукой утирая слезы, другой держась за живот.

— Не могу, не могу! — стонал он. — Тенис, уморил ты меня, ой, уморил!

— Ты кандидат наук. Нет, академик! — зубоскалил Паул, нахохотавшись вдоволь. — Развивать такие теории во второй половине двадцатого века — тут, брат, нужна смелость. Потрясающе! Вот уж не думал, что в тебе такой талант. О-хо-хо-хо!

Не говоря ни слова, Тенис Типлок взял свою лопату, обошел машину и там принялся за работу. Это не требовало больших усилий, и он спокойно мог размышлять о том, что же, собственно, произошло. Он действительно сказал, что думал, будучи уверен — так оно и есть. Почему тогда его осмеяли? И тут он вдруг смекнул, что весь этот затеянный Зигисом разговор был ловушкой, предлогом посмеяться. Зачем же так? Что он им сделал худого? Тенис мотнул головой, отгоняя назойливых оводов. Ледник из Скандинавии, ледник… Когда он изо всех сил напряг память, ему действительно показалось, что давным-давно, в школе, он слышал такие слова, только никак не мог вспомнить, по какому поводу. И еще он вспомнил, как прошлым воскресеньем после проповеди брат Андерсон подошел к нему и долго расспрашивал, где Тенис работает, с кем видится, и, узнав, что его товарищи по работе студенты, дал наказ попробовать залучить их в общину, потому как простой люд к ним идет, а со студентами дела плохи. Но Тенис теперь опасался с ними заговаривать не только о вере, но и вообще о чем бы то ни было, боясь в ответ услышать смех, особенно тот страшный — Паула.

Парни тоже взялись за работу по другую сторону машины, и кузов быстро наполнялся. Гравий мягко плюхался в общую кучу, а камни, ударяясь о железный борт, щелкали, точно выстрелы, пока кузов был пуст, потом все мягче, все приглушенней. Проснулся шофер. Потягиваясь, позевывая, подошел к машине, подождал еще немного, потом сказал: «Довольно» — и, включив мотор, уехал.

Рабочий день был окончен.

Грузчики молча взобрались на холм и там, в гуще ельника, припрятали лопаты.

— Пошли искупаемся, — сказал Зигис.

Тенис глянул на него подозрительно, однако на сей раз в словах тщедушного студента как будто не скрывалось никакого подвоха, он, верно, и думать позабыл о недавнем разговоре и насмешках. Но Тенис не мог с ними пойти, он торопился домой.

— Не задерживай Тениса, у него назначено с Анныней, — очень серьезно произнес Паул, дав перед этим Зигису в бок тумака, отчего тот мотнул головой, точно взнузданный конь, а в глазах сверкнули лукавые огоньки. Увязая в песке, Тенис молча брел по скату холма, ожидая, что позади вот-вот грянут раскаты смеха. Но и на этот раз все обошлось.

— Привет Анныне! — крикнул вслед ему Зигис.

И, продолжая что-то выкрикивать, парни углубились в лес — за ним была река, — и там, безбожно перевирая мелодию, запели песенку о красотке Анныне из поселка Кемери и всяческих ее проказах. Но все это делалось из простого озорства, от избытка радости, без желания кого-то обидеть. И Тенис вдруг смутно почувствовал, что в этих ребятах есть что-то такое, что ему самому заказано, — та душевная свобода, когда можно смеяться, горланить, болтать всякий вздор, зная, что ты не обязан ни перед кем отчитываться, никого не должен страшиться и волен во всем сомневаться.

Ну как таких наставишь на путь истинный? Нечего и думать. Нужно искать людей, сломленных невзгодами, несчастных, покинутых, обманутых… Те примут руку брата, только вовремя протяни ее.

До шоссе было близко, всего метров двести. Тенис шел тропкой вдоль наезженной дороги. Башмаки его то и дело задевали перезревшие былинки, и те осыпались. Молодой березнячок вперемешку с сосенками охранял покой дороги. Стволы и ветви у некоторых были поломаны, ободраны кузовами машин, и все же они продолжали расти, зеленеть.

Обиженные жизнью, обездоленные… Ему подумалось, что мать была как раз такой в ту пору, когда заботами сестер и братьев во Христе обрела веру в господа. Темной ноябрьской ночью, в первую осень немецкой оккупации, отец не вернулся с работы, а двумя днями позже его нашли в одном из протоков Даугавы. Как могло случиться, что он утонул? Этого никто не знал. Сестры, утешавшие мать, говорили: «На то воля божья». Все это помнилось очень смутно, будто Тенис глядел в окно, заплывшее осенним дождем, — он тогда был совсем маленький. И все же господь бог провел их с матерью сквозь все невзгоды, испытания. Миллионы людей погибли, они же целы, невредимы и живут себе помаленьку.

Подумав об этом, он поднял глаза к небу, словно желая воздать благодарность тому, кто из бескрайних далей правил всем земным… Но вдруг лицо Тениса, уж было принявшее выражение смирения и кротости, передернулось: он опять услышал богохульный смех Паула.

Тенис остановился, вслушался в лесную тишь, повертел головой в одну, в другую сторону, но ничего, кроме шума проезжей машины, не смог уловить. И тогда он смекнул, что это все ему померещилось, что память о насмешках сильнее помыслов о всевышнем, что смех лишил его небесной благодати и сегодня ему не лицезреть чело господне. Тенису бы возгордиться, возрадоваться, что над ним потешаются, ведь хула и смех вражий для ревнителя благочестия должны звучать музыкой сладкогласной. Однако он не мог ни возгордиться, ни возрадоваться — ему было просто стыдно. Да, он стыдился, он боялся этого смеха и, вспоминая о нем, густо покраснел. Господи, господи, что творится на этом свете!