Когда вернулись в нашу рыбацкую деревню, Зубаир сказал: не волнуйся, ты ни при чем, я все сделаю сам. И исчез с рюкзаком.
После ужина на кампусе друзья ушли в гостиницу, а я лежал, полночи глядя в потолок. Тае ничего не сказал, она спала рядом, просыпаясь, как обычно, и легонько трогая мою ладонь. Спи, спи, говорил я, все хорошо. А перед глазами плыли картины, сменяя друг друга. Вот полиция у пещер, вот нас находят, наручники, суд, тюрьма, годы… Но не здесь был весь ужас. А в том, что уже произошло, вне зависимости от дальнейшего. В том рюкзаке, который был спрятан на ночь под перевернутой лодкой у океана. В тех двоих, лежащих во тьме лбом ко лбу, но глядящих в упор на меня. Во мне, этом, из которого уже не выбраться.
Ранним утром я нашел Зубаира. Не очень надеясь, что он услышит, поймет, попросил, чтобы он просто поверил мне. Долго говорил. Вроде бы он поверил, обещал найти рикшу и вернуть взятое. Шли дни, суетные, с группой, и ночи, тяжкие, муторные. Поездка его все откладывалась, до обеда он работал в гавани, после – вовлекался в помощь мне или ехал в городок в поисках рикши, с которым тоже было непросто, чтобы довез, но не увязался за ним к пещерам.
Тая стояла у зеркала, расчесываясь и через него поглядывая на нас с Зубаиром, о чем-то шептавшихся в дальнем углу комнаты. Поглядывала, находя подтвержденье своим догадкам.
Все эти дни Будда и Хануман лежали под перевернутой лодкой на берегу, чуть в стороне от гавани. Сын ветра Хануман с солнцем за щекой и юный Будда, еще не вышедший за пределы дворца и не ведавший о тщете и тлене жизни. Лбом ко лбу. Во тьме моего рюкзака. Слыша накат волн и дальние голоса рыбаков. Отныне ландшафт твоей жизни таким и останется: пещеры, перевернутая лодка, и ты между ними. Навсегда.
Что ты можешь думать о том, чего никогда не переживал, говорит Будда, какая необходимость думать, если ты пережил?
Какая необходимость, говорил я себе. И вспоминал, как в Раджгире, где на него снизошло просветление, я оказался в ночи у какого-то странного ступенчатого каскада глубоких чаш, наполненных черной водой и уходящих вверх по горе во тьму. Чаша, многометровый отвесный обрыв, под которым следующая чаша. Сколько их было – бог весть. Вверху, на краю обрыва, стоял человек, лишь силуэт, и, что-то выкрикивая, делал шаг в пустоту, падал в чашу, всплывал, и снова стоял на краю, теперь уже той, что ниже. Вскрикивал, и падал. Всплеск, и снова стоял. Так он шел вниз. А я вверх, но мы не сближались.
Когда по особым дням выносят из алтаря фигуру бога и идут с ним вокруг храма, впереди несут зеркало – чтобы он видел дорогу назад, домой.
Следующим утром Зубаир взял рикшу и отправился с рюкзаком к пещерам.
Оказались мы в этом заповеднике на втором году наших путешествий. Кроме тигров, леопардов, медведей и гауров, там бродило около сотни слонов, сезон смены пастбищ. Вопреки поговорке о посудных лавках, движутся они в лесу, и даже в густых зарослях, тише бабочек. Тигр, если не людоед, сделает все возможное, чтоб уйти от конфликта, а от слона, если ты у него на пути и вызвал раздражение, не спастись. Скорость атаки с места – сорок километров в час. Особенно непредсказуемы слонихи с детенышами. Но еще опасней одинокий слон в период гона – блуждающий многотонный ком оголенных нервов. С мутным, заволоченным взглядом и непрерывными ручьями слез. Но это течет не из глаз, а из подвисочных желез. Уровень тестостерона поднимается в это время у них в десятки раз. А еще есть загадочные слоны без бивней, которых в Индии называют макна, о них до сих пор мало что известно, хотя встречаются нередко. Эти гиганты легко одерживают верх над самцами с бивнями.
До приезда в этот заповедник Тая с дикими слонами еще не сталкивалась. Мудумалаи сулили, казалось, сравнительно свободные вылазки в лес – к счастью для нас, местная администрация еще не так завинтила тут гайки, как в других заповедниках почти по всей Индии, обнося их колючей проволокой, рвами, блокпостами и камерами наблюдения, не говоря о тотальном круглосуточном патрулировании. Отчасти все это было и здесь, но здешние власти смотрели на нарушения режима еще по старинке сквозь пальцы.
Деревня наша называлась Масинагуди. Каждый день ранним утром или к закату мы уходили в заповедник. Главное было незаметно войти в него. Мимо озерца, за которым дамба и охраняемая территория местной электростанции, оставляя слева маленький лесной храм Дурги, окаймленный змеиными фигурками нагов. Затем оставалось быстро пройти метров сто по дороге и метнуться по редколесью к речке в зарослях, где уже можно было выдохнуть. Дорога вела к деревушке Мояр, что означает что-то вроде «чудес», на окраине этих чудес жило племя ирула. А в самой деревушке была школа для адиваси, лесных людей, где нас однажды возьмет и взметнет в небо, и ничего от нас не останется, кроме чистого света. И сотворят это с нами дети, их сиянье, их чудеса. Но мы, взрослые, не парим в чудесах, даже если вдруг окажемся, отводим взгляд в сторону, из самосохранения, и уже между чудом и нами легкая занавеска. В эту школу мы будем еще не раз приезжать, подружимся с директором – скромным, светящимся Прамотом. После университета в Ченнаи он приехал сюда и живет на этом джунглевом хуторе. Как-то я оставил ему деньги для школы, чтобы он сам решил и купил, что им нужнее. Тот еще танец был между нами в этой обоюдной неловкости. А потом, через год, сказал мне, что интернет в школу провел за эти деньги. Тихая радость. Мояр. И все, дальше ни путей, ни дорог – непролазные джунгли на сотни верст.
Сказать, что любил ходить с ней в лес? Да, она умела быть с ним в ладу, а этому не очень-то научишь или приобретешь. Быть с ним, и при этом со мной. В едином ритме, жесте, взгляде. Во всем, что на виду, у поверхности, но чем глубже, тем больше мы расходились. Каждый в себя. Но я и с собой расходился, потому что был с нею. И не с ней. Балансируя на краю. Но с кем тогда все это происходит? С тем, кто и не с собой, и не с нею? Но помнит, как это бывает, когда делишь себя без остатка с другим, с другою, и каждый прожитый миг звенит, поет и на просвет виден, таким и останется навсегда. А здесь – чьи они, все эти дары несметные, отчужденные, с краю?
Да, любил. Но больше – с собой. Хотя ее не хватало рядом. И как просыпались, любил, еще затемно, как собирались в одно касание, пили кофе – порознь, но боковым зрением видя друг друга и даже спиной чувствуя. Быстро, ладно, молча, не отвлекая по мелочам, продолжая укладываться на ходу – раз, и мы уже на тропе.
Темп ее был моему созвучен, нет – вся партитура быта. Как ели, как спали, как шли, как жили. И в роскоши, и в нищете. Легко и умело. Ледяной мылась, когда горячей неделями не было, или совсем без, когда никакой. Не жаловалась, не ныла. Случилось, месяц жили, обсыпаны язвами от пят до темени. Не до врачей было – джунгли. А потом вдруг такой ухоженной стать, ослепительной – в дворце нечаянном. Легко и естественно, как в прежней жизни. И взвалить рюкзак на себя – килограмм под тридцать, и идти, петь песни, ловя дыханье. Или переправляться через играющую радугой трясину, под которой останки коров, людей, оленей, уходить по горло в нее и выбираться, спокойно, собранно – из потустороннего. И, раздевшись на том берегу, смывать грязь, радужную, въевшуюся, несмываемую. На виду у медленно проплывающих за излучиной крокодилов. И просыпаться – ладонь в ладони, а за стеной лежит колдун с воткнутым в лоб топором, и кровь стекает на чуткую землю.
Каждый за себя, в своей стороне. И не оттащить друг от друга, такая тяга. Как волк и волчица, и бег сквозь ночь и годы, щека к щеке, такая нежность звериная. Разве что на спину не падала, не сдавалась, напротив – зуб за зуб. Может быть, и хотела, чтоб я пожалел, поддержал в трудную, но всем своим видом показывала: я сама, отлежусь – в себе. Может, за этим было – ну подойди же, возьми меня за руку… Но разве у нас поймешь на таком расстоянии – ближе кожи и дальше звезд.
Странно все это, такая гремучая смесь – и отвага, и трусость. Собранность, и вдруг паника. Мы, которые вместе, одним телом, и полное недоверие – в глубине.
Да, помогала и выручала не раз. И предавала. Но и ей ведь было что мне предъявить. И предъявляла, наотмашь. И – не сразу, полуживые, приходили в себя, и друг в друга.
Идти-бежать-лететь, ладонь в ладони, мчаться на местных автобусах, тук-туках, мотоциклах, о, сколько ж их было, этих дорог лесных и разных под колесами мотоциклов – я позади водителя, а она за мной, с развевающимися на ветру волосами и прижавшись ко мне. И открывать места неведомые, и, обмирая, видеть друг друга, и терять, терять…
Противоречиво было в ней все и малопредсказуемо. Вот мы в краях, где промышляют тигры, ставшие людоедами, покинув маленький перенаселенный ими заповедник в поисках свободных территорий, а в округе лишь деревни и перелески, и тигры начинают таскать скот, сталкиваясь с людьми. Черт его знает, что меня так влекло встретиться с этими людоедами. Она уклонялась как могла, то взрываясь, то молчаливо следуя за мной. Шла, как обычно, если тропа узкая, позади меня, но тут озиралась, нервничая – тигры часто бросаются со спины. Но при этом ходила за дровами в лесную тьму – далеко и надолго, одна, именно в те дебри, где и бродила та тигрица-людоед Т-16. Могли бы и вместе пойти, нет – сама. И тут же наотрез отказывалась спуститься в ночи к озерцу за водой, которое вот же, рядом. И взвинчивалась, чтобы я заложил ветками в нашем шалаше проем в изголовье. Мол, пусть жрет с ног, не с головы. Сидел у костра, утишенного до углей, ждал, а она спала в шалаше или делала вид, отчаявшись повторять, чтобы сделал ярче.