Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

Со временем мы познакомились ближе, насколько это было возможно без языка, и однажды я пришел к нему с несколькими страничками древней Вишну-пураны в моем переводе. Речь в этих сказаниях идет о сотворении мира. Мы подбирали звук, меняя инструменты, пока не остановились на табле с глухим и гулким, как бы подводным звучанием. И уже начали потихоньку входить в ритм, когда в дверном проеме возникла девочка в длинном полупрозрачном платье из лунного света. Звали ее, как оказалось, Вина. Вина, дочь Брахмы и Сарасвати. Этим же именем Сарасвати, покровительница искусств, назвала и созданный ею музыкальный инструмент. А маму твою, случаем, не Сарасвати зовут? Да, сказала девочка, потупив взгляд. А могла бы ты, пока мы будем читать Вишну-пурану, что-нибудь негромко напевать, дальним фоном, без слов, что-то из давних мелодий, знаешь ли ты такие? Да, кивнула девочка, внучка этого старика. А потом вышел, пригнувшись в проеме, круглолицый усатый сын старика, отец девочки, и присел поодаль с фисгармонией, этим ручным пианино в виде ящика, где одной рукой играют на клавишах, а другой подкачивают воздух, отворяя и прижимая заднюю стенку. Солнце садилось за голубые горы, еще видимые из дворика, по переулку слонялись коровы, в небе кружили аисты-епископы, старик играл на табле, наклонив и чуть отвернув голову, прислушиваясь к звуку. Я читал:

Развертка Брахмы как Ничто – в основе мира. Триединство: благо, страсть и косность. Потом самосознанье приходит в чувства. Они, поскольку помнят о творенье, рождают звук, пространство создающий. Пространство, помня о творенье, рождает осязанье; так возникает воздух. Воздух рождает образ. Затем – вода и вкус. Последним – запах, он – вершина чувств. Яйцо творенья, растущее кругами по воде. Внутри – гора, вокруг – огонь. В нем – страсть, ведома Брахмой, творит миры. Создатель, круг пройдя, себя сжигает с миром. И начинает с чистого листа.

Девочка, одетая в лунный свет, вела какую-то дивную мелодию. Ее отец, глядя на нее, перебирал аккорды. Я и не заметил, как уже давно в дворике, в его теневом углу, сидит Сарасвати. Я продолжал:

А еще сотворил он познавших поле, это я уже говорил. А еще – наделенных разумом, но они – небожители – не размножались; ни страстей, ни зависти, ни творческого порыва. Сдвинул брови: в гирлянде огня Рудра возник. И сказал ему Брахма: «Раздвоись на женщину и мужчину», и скрыл себя. Раздвоил, как сказано, и еще на одиннадцать разделил мужчину, а женщину – не сосчитать. Существуют четыре гибели: промежуточная, преходящая, абсолютная и непрестанная. Яйцо творенья, растущее кругами по воде. Внутри – гора, вокруг – огонь. В нем – страсть, ведома Брахмой, творит миры.

Мы еще долго сидели в том дворике, пили чай, уже стемнело. С Таей был трудный день накануне, даже переселилась в соседний коттедж. Четыре гибели. Я перебирал, как четки, какая из них наша. Промежуточная. Непрестанная. И еще на одиннадцать разделил. А женщину – не сосчитать. И где она в этот час? Может, платьице шьет в деревне?

Уезжали и возвращались в эту заповедную деревушку Масинагуди, шли месяцы и уже годы. Старик все сидел в своем дворике и понемногу таял, исчезал. И исчез. Когда в очередной раз мы вернулись, его уже не было, дворик лежал пуст и тих. Где ж ты теперь, волшебный старик, настраиваешь инструменты в других мирах?

Место отца занял сын. Но уже не в дворике, а в мастерской, куда надо было подниматься по крутым ступеням между домами. Инструменты громоздились до потолка на стеллажах по периметру, многие были просто свалены на полу. Спросил его о самой древней фисгармонии. Он снял с полки четырехсотлетнюю, вытер пыль, сел на пол, проверил звучание, настроил и заиграл. И лицо у него было таким удивленно-лучезарным, и взгляд обращенный куда-то поверх и вдаль, будто там сейчас сбываются все его детские сны. И не только во время игры, так он и жил и с людьми разговаривал. И со мной, хотя слов английских у него было, как у ребенка.

Сидит, играет, и тут в двери появляется гость. Худощавый, высокий, в белом до пят облачении. Они знают друг друга. Он профессор музыки в Майсуре. Привез какую-то особую фисгармонию, что-то со звуком, надо наладить. Пьем чай. Я спрашиваю о древних народных песнях на тамильском языке. Гость обходит развал инструментов и берет простенький неказистый барабан, размером чуть больше ладони. Для игры одной рукой, так я думал. Пробует звук, поднеся к уху. Сын старика улыбается и кивает. Они садятся напротив друг друга. Один с фисгармонией, другой с этим детским барабанчиком. Они никогда прежде не играли вместе. Песня про Айяппана, говорят они и хотят пояснить мне, кто это. Я знаю, говорю. Бог Айяппан, рожденный двумя мужчинами – Шивой и Вишну. Они улыбаются, рады, что объяснять не надо, перешли на тамильский. А я сижу, вспоминаю, как в прошлом году мы с Таей тут жилье искали, и на какой-то завалинке с которым уж за эти дни домовладельцем разговариваем о том о сем, и как-то свернули в сторону этого чудесного ежегодного праздника в январе, когда десятки миллионов мужчин облачаются в черный с голубым шафран и уходят из дому, покидая своих жен и детей, и таким вот веселым кочевым братством отправляются на целый месяц в паломничество по святым местам, а потом возвращаются из странствий с сундуками историй и гостинцами для семьи и родственников. Это праздник Айяппана, или, как еще его называют, Айяппы. И вот мы пытаемся припомнить – чей же он сын? Шивы? Третий сын его? Потому что первых двух знаем. А напротив нас баньян растет, а вдали по улочке между мазанок идет женщина в полыхающем красном и зеленом, и он кричит ей на всю деревню: Амала, хэй, Амала, как их сына зовут, ты не помнишь? Какого сына, смеется она, твоего? Не, Амала, сына Шивы и Вишну, того сына, который демона зарубил, демона… черт, как же того демона звали, а, Амала? – и уже сам смеется. А та идет, приближаясь и рассказывая в голос во всю ивановскую эту историю про Айяппана, и заливается от смеха.

Да, великий демон… Черт, и я забыл его имя. Тот, с которым уже никто не мог справиться, сказал, что сокрушить его сможет лишь дитя. Но не обычное, а дитя, рожденное двумя богами мужского пола – Шивой и Вишну. То есть никогда этому не бывать, как он думал. Но они сделали это! Вишну принял облик прекрасной Мохини – иллюзорной богини-обольстительницы, и Шива воспылал к ней, и родили они Айяппана, который и сокрушил демона, и стал потом Параматмой, олицетворяющим гармонию мира. Айяппану поклоняются в основном на юге Индии, к его главному храму в Керале в дни праздника текут миллионы паломников.

И вот сидят они посреди всего этого рабочего развала – инструментов, банок с клеем, краски, ножей, струн, козлиной кожи, подноса с чаем, печенья. Входит девочка, не дочь, другая, странненькая, рослая, с коленями внутрь, в каком-то несуразном платье, больше похожем на выкройку, и заторможенным взглядом уставилась в какую-то точку над нашими головами. Сын старика, не глядя на клавиши, окунает в них ладонь так, будто ловит там скользкую рыбу в воде. Гость, держа на весу крохотный барабан в одной руке, кинулся к нему пальцами другой, и не сосчитать уже, сколько их – то два, то сорок, они трепещут, стелются, взлетают, когтят и, вдруг отшатываясь от себя, возвращаются в обычные пальцы. Сын запевает: Айяппа, Айяппа, – с ударением на последнем. Голос его – сильный, открытый, – казалось, оборачивался то птицей, то ножом, рисовал ночные дороги, где горели костры, всходили и нисходили боги, майя и лила играли в мужчин и женщин. Голова его чуть запрокинута, голос шел из улыбки, как из открытой раны. Было не больно, а невыносимо светло.

Двое мужей. Лотос мира и вселенский лингам. Равновесие и трансгрессия. И демон, сводящий их. Через Мохини, обольщение, майю. Ту, что живет в Вишну. И великий аскет признает себя побежденным. Любовью, влеченьем, иллюзией. И рождается дитя малое, и тигры перед ним мирно лежат с молодыми козами…

Год спустя Тая купила у сына настройщика чудес фисгармонию для своей дочери, учившейся в Гнесинке. Завернула в шаль, обвязала и полетели. В аэропорт вез Шаши, рассказывал, поглядывая на нас в зеркальце, о своем недавнем путешествии, как дни и ночи шел с тысячами паломников по джунглям к храму Айяппы, куда лесники открывают доступ лишь раз в году, как они спали вповалку на обочинах. Мы сидели на заднем сиденье, молча, с фисгармонией и незримой Мохини между нами.

Не было меня в той машине. Мы простились в деревне, она летела в Москву подавать документы на переезд в Испанию. Бог весть, увидимся ли.

Она уже в небе, наверно. А я шел с фонарем вечерними переулками и вспоминал, как возвращались с ней из Индии, летели до Стамбула, где у нее была пересадка в Мадрид и Севилью, а у меня в Мюнхен. Отношения закончены. Сидели в разных рядах. Ночь в иллюминаторе. Слова, мысли – бесчувственны, как под анестезией. Подошел к ней, она полулежала с закрытыми глазами, откинувшись в кресле. Живая посмертная маска. Присел на корточки рядом в проходе. Смотрел на ладонь, на дыханье груди под пледом, на уголок губ. Она не спала. Займите свое место, повторяла, проходя, стюардесса, мы в турбулентной зоне.

А потом в Стамбуле возле какого-то кафе вдруг обнаружили себя тихо покачивающимися в объятьях друг друга. Люди текли, огибая, спеша, а мы все покачивались в этом танце, почти на весу, чуть касаясь губами друг друга. Шли часы, незаметные. Самолет мой давно улетел. И ее, если бы не задержка. Так и остался на столике ею подаренный мне смартфон со всей нашей Индией номеров. Смартфон и две чашки кофе, нетронутых.

#26. Сарасвати

Изгородь, повилика, бегущая по ограде, горный цветок… Где ж это место?

да когда я приколола в волосы розу как делают андалузские девушки или алую мне приколоть да и как он целовал меня под Мавританской стеной и я подумала не все ли равно он или другой и тогда я сказала ему глазами чтобы он снова спросил да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да

Да. И горькие апельсины падают на мостовую. И цыгане идут из Индии на заре веков – туда, в Аль-Андалус, в Севилью, где все смешается – римляне, мавры, вестготы, цыгане, Магеллан и Веласкес, Жуан и цирюльник, горькие апельсины… Она – туда, а я здесь.

Можно выдохнуть. И потихоньку возвращаться в себя. Дни я проводил в джунглях, а к вечеру шел в едальню Сарасвати, находившуюся у деревенской площади возле автобусной станции. Жаровня, выходящая на улицу, несколько столов в глубине зала с мятыми обшарпанными стенами, ламповый телевизор, индийские боевики с кровью-любовью. Тая пишет, что уже в Москве, собирает документы для испанского консульства. Присел, заказал жареные кусочки курицы «чикен-65» и ги-досу. Простую, без начинки, на топленом масле. Принесли, свернув, как для меня, этот румяный хрустящий лист в конус. Красиво, светоносная пирамида на зеленом банановом листе. Налил стакан воды из кувшина, бог весть откуда набранной, но местные пьют, значит, можно.

Ел и думал. О Севилье. После развода Тая почти случайно оказалась там, одна, впервые, и как-то сразу сроднилась с этим городом. И по душе он был ей, и по телу – она и в самом деле похожа была на него, и волосы тогда у нее были еще темными. Не раз возвращаясь туда, снимала жилье и уже начала подумывать о переезде. Тем более, что, получив свою долю при разводе, могла там купить небольшой дом. В ту пору мы и встретились. И отправились в Индию.

Обычно досу подают свернутой в рулон. Делают ее из рисовой муки пополам с чечевичной, заливают водой, настаивают, взбивают, ставят в тепло на полдня и пекут, как русские блины, заливая тонким слоем на раскаленный противень. А когда подрумянится, в середину кладут готовую овощную начинку, но можно и без – девственницу, что и заказал. Подают с чатни – соусами в маленьких железных плошках. Сегодня кокосовый и луковый с кари.

И наконец купила. В тихом районе за рекой. Долго длилось. Я хотел помочь, чтобы вместе – выбирать, советоваться, решать. Но как-то все у нас с ней через полуприкрытую дверь. Вроде бы вот мы, вместе, но только здесь, на этом малом пространстве между нашими жизнями, между, а за спиной у каждого – своя. Не в прошлом своя, а сейчас. И оба хотели бы, чтобы не так это было. И делаем шаг, руку протягиваем – то она, то я, но или не вовремя, или не так, не в ту сторону.