Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

Здесь, в Мудумалаи, случилась первая ее встреча со слонами. Это действительно страшно, я знаю. Когда большое стадо с детенышами вдруг бесшумно подходит сзади. На расстоянье дыханья. И некуда деться, только сидеть вот так, спиной к ним, у ручья, и ждать, ждать, не шелохнувшись. Слониха-вожак долго смотрит на нас, остановившись, пока стадо переходит вброд, прикрыв нас от них собой. Так не бывает, не может так быть, но остались целы.

Такой была первая встреча, за ней – еще и еще. Она пропускала дни, не выдерживая, ходил один, потом собиралась с духом и снова шли вместе. Просила меня не лезть на рожон, не заходить далеко и возвращаться до сумерек. Я старался, но как возвращаться, когда лес оживал к закату, все только ведь начиналось.

Бывало и так, что бежала в сдержанной панике. Так она отшатнулась, когда стадо слонов спускалось с горы, клубясь в нашу сторону. Они еще далеко, сказал, не тревожься, я знаю, когда… Нет, отрезала тихо, я отойду по склону, а ты – как хочешь. Обернулся – ее уже не было. А когда стадо, как ожидал, прошло стороной, начал искать ее, звать, темнело уже, прочесал всю округу, заглядывал в рвы, овраги…

Да, она очень любила лес, чувствовала его, что меня несказанно радовало, хотя так редко ей говорил об этом. Лес, но, как по ней, лучше б, наверно, без слонов и тигров. Медведей и леопардов. И змей. От которых и сам я мистически цепенел – с детства. Но и тянуло к ним потому же. Годом раньше я впервые держал в руках кобру. Правда, рядом со змееловом, но кобра была ближе – в руке. А потом он взял ее у меня и передал Тае. Какая нежная девичья кожа, сказала она, и какая теплая! Да, говорю, приходя в себя, действительно теплая, в отличие от меня.

Несколько лет спустя, в заповеднике Бор, я одержим был съемкой нильгау и каждый день ходил в джунгли, а она порой пропускала. И однажды, когда уже собрался идти, она вдруг в последний момент: я с тобой, ладно? Ладно, но на нашей дальней поляне с волшебным деревом ты меня подождешь, а я схожу к озеру, поснимаю стадо нильгау на мысе и вернусь за тобой, хорошо?

Возвращаюсь, она сидит на дереве, где удобно устроилась с камерой в метрах двух от земли, сидит недвижно, и что-то с лицом у нее, таким же недвижным. Меня, кажется, говорит, не поворачивая головы, укусила змея. Я умираю. Где, когда, что значит «кажется»? Здесь, медленно встает, приспускает штаны, показывает, минут двадцать назад или больше. Немножко сознанье терялось, и холодный пот. И сейчас? Нет, сейчас вроде легче. Стоит с недвижным лицом и взглядом вдаль. Одна точка, не две, с небольшим воспалением вокруг. Укус не похож на змеиный. Что же ты, вот так сидела тут и ждала смерти? Да, говорит. Но я же был неподалеку, ты знала где. Нет, продолжая смотреть в эту даль, нет. Каждый за себя.

#23. Шакти

В то утро мы не пошли в джунгли, а направились на живописную свалку за краем деревни. Глубокий обрывистый яр, на дне которого затон с рукавами. Туда из столовок и мясных лавок свозят требуху и обрезки. Над яром кружат с полтысячи черных коршунов, они тут хозяева. Чуть в отдалении от них, но тоже немалым составом – аисты-епископы, и менее заметные, но зорко следящие из укрытий орлы-змееяды и ястребы. А внизу, в зеленоватом цветущем затоне, лежат черные буйволы, и по ним, как маленькие медсестры, ходят белые и желтые цапли. Иногда к краю обрыва из кустов выбредают кабанчики и олени, но, глянув вниз и по сторонам, не задерживаются. Обрезки сбрасывают с восточной стороны яра: падая, они остаются на уступах обрыва, коршуны их берут, заходя с виража.

Мы немного поснимали, сидя на краю яра, и особенно битву двух коршунов в траве, спиной к которым невозмутимо стояла большая белая цапля и разминала вторую ногу, как балерина у незримого станка. На обратном пути, уже на подходе к деревне, прямо у наших ног через дорогу внезапно переметнулась длиннющая древесная змея. Светло-зеленая, молниеносная. Казалось, это асфальт вдруг треснул поперек и на глазах сросся.

И вот мы идем по главной улочке Масинагуди, нас уже многие знают здесь, покачиваем в ответ головой – здравствуйте, здравствуйте, намасте! О, сколько же одним этим жестом они могут сказать друг другу! Чем дольше живешь в Индии, тем больше входишь во всю эту необозримость рассказа без слов, входишь, все равно оставаясь где-то лишь у порога. Всю жизнь рассказать можно одним лишь кивком головы. Не говоря об улыбке. Что ж это за улыбки такие у индийцев – подарит едва заметную, меньше мгновенья, а света хватит на полжизни. Но какого? Не яркого, не бьющего в глаза, и даже, кажется, идущего не от этого человека, а может, и не совсем от человека, а сквозь него – милости света, который уже в тебе и надолго.

Идем мы, взявшись за руки, оба в белом, легкая рубашка на Тае, и там – ниже горла, выше живота – то, чему нет имени, если кратко взглянуть, но так, чтоб она не заметила, в тот же миг незримый ребенок сжимает в своем кулачке твое сердце, и ловишь пяткой уходящую из-под ноги землю. Землю, вместе с горами вдали в дымке, вместе с цветущими фиалковыми деревьями, вместе с улочкой, где в эту минуту знакомый мясник кивнул вам, продолжая разделывать курицу тесаком и подбрасывая, как жонглер, обрезки вверх, но они не возвращаются, не падают, потому что на карнизе над ним сидят коты – около дюжины, всех мастей, и на лету ловят – кто ртом, кто лапой. А слева – фруктовая лавка, вся занавешенная съедобными чудесами, так что видна лишь просунутая сквозь них голова продавца, который уже машет рукой: Серджи, красные бананы привезли, твои любимые! Красные, верней, темно-бронзовые, большие, мясистые, с таким плотным вкусом, что после одного съеденного жизнь, поцеловав тебя в лоб, откланивается до следующих встреч. Но еще больше мы любили «свечные», желтые, тонкие, с нежной кислинкой, их надо есть не губами, а устами и закрыв глаза. Висят над его головой, как люстры, прям с веткой срезанные.

Выпили мы у него свежевыжатую папайю с молоком и льдом, идем дальше. Но что-то странное происходит – чем ниже по улочке, тем мир все больше окрашивается красным со всеми его немыслимыми оттенками. Женщины! Они движутся отовсюду из переулков, в красных сари, с желтыми цветами бархатцев и жасмина, с зелеными ветвями, с огнями в горшочках, и плывут, плывут… Кажется, что уже и по небу, восходят в него и спускаются оттуда по заплетенным цветочным нитям. День Шакти, вот оно что! День той, без которой ничто не дышит – ни бог, ни человек, ни стрекоза. Той, кто была до мира и пребудет после. День вселенской женской энергии. Той, которая и создала этот мир – видимый и невидимый – через Брахму, одним движеньем чуть дрогнувших уголков губ в улыбке. И разрушает его – Шивой, и сохраняет – в Вишну. Шакти, она же Дурга, Кали, Парвати, Сарасвати, Лакшми, Кушманда и еще тысячи ее ипостасей. Шакти, речь мира, божественная, летящая над ним.

День нулевой луны, нулевой чандры, свет пойдет на прирост – лунный к земному. Ом, Шакти, ом, Парашакти, – поют они, женщины, птицы, фиалковые деревья, огонь и воздух. Ом, мать-природа, ом, девочка-любовь, ом, дом! И текут в храм, который мы даже не замечали, проходя мимо, неприметный, стоящий чуть не весь год в тишине, а в этот день озаренный жизнью. Храм Шакти.

Удивительно, но храмов и святилищ тем, кто создал этот мир, так ничтожно мало. Брахме и Шакти. Как и последователей их культов. Все обращено к Шиве, Вишну и другим. Но даже эти ничтожные два-три процента – все ж миллионы. В основном женщины, они в этот день облачаются в красное и желтое и текут в храмы, украшенные, цветочные, огневые – по всей Индии. Складывают в мешочек цветочные лепестки, и подымают его на веревке на храмовый шест, как подымают флаг, и хором поют мантру Шакти – быстрым речитативом, все ускоряясь, взвинчивая темп до скороговорки, и там наверху мешочек должен открыться и просыпаться благим лепестковым дождем.

И тогда они входят в храм, где весь день накануне шли приготовления, где женщины, сидя на полу большим полукругом, создавали божественные цветочные пирамидки с маской Шакти. Храм украшен зелеными ветками, подворье пылает сидящими на земле женщинами и детьми. Но главное происходит в храме у костра, зажженного в большой чаше на полу, вокруг нее сидят особо посвященные и священник, они умащивают огонь, обносят и кормят его с деревянной ложки, льют в него масла и волшебные снадобья, сыплют травы, поют.

Одна из женщин водружает цветочную горку с мурти на голову другой, сидящей перед ней, их руки вступают в замысловатый ритуальный разговор, после чего та встает и мелким танцующим шажком с цветочной горкой на голове отправляется в кругосветное вдоль стен храма, а ее место занимает следующая.

В проеме входа возникает пожилая женщина, впавшая в транс, руки вскинуты над головой, тело ходит ходуном, но замедленно, ломко. Она движется к алтарю, но посреди храма опускается на колени, прильнув к полу щекой, руки ее за спиной продолжают танец. На нее почти не обращают внимания, все поют, восходя к той скорости, когда слова уже неразличимы, но вместе с тем слышишь каждое. И вспоминаешь о спанде, изначальной вибрации мира. О том, что он, как сказано в Ведах, был зачат с голоса.

Поем вместе со всеми, как и они, не произнося звук «ш» и с ударением на последнем: ом, Сакти, ом, Парасакти! А тем временем вдоль стен храма бегут женщины с плодом папайи в руках и затепленным на нем огоньком, и с размаху швыряют его оземь, и плод разлетается, ом, Шакти, ом, но за ней бежит уже другая, и за ней еще и еще…

Когда мы вышли из храма, я увидел в толпе девочку, лет семи, в красном платьице, с белым ожерельем и браслетами. Вернее, еще до того, как увидел, вдруг покачнулся – от света, от чуда, вдруг взявшего мое лицо в свои ладони. И увидел. И тут же потерял из виду. Шел к ней, проталкиваясь сквозь поющий мир женщин, тканей, цветов, огней. И она, увидев меня, медленно привставала. Еще робко и удивленно озираясь по сторонам – к ней ли. И оглядываясь на сидящих за нею женщин, среди которых, наверно, была и ее мать. Я уже недалеко от нее, она стоит напротив, смотрит. Я что-то шепчу, не слыша себя. Может, беззвучное: ом, Шакти, ом, Ты, с которой началось все на свете… Она не слышит, только смотрит мне в лицо – такое, каким оно, наверно, никогда еще не было. И вдруг – нет, не улыбка даже, а что-то совсем невозможное трогает ее губы – такое, от чего мир, не бывший до этого мига, не мог не начаться. Она поднимает руки и, чуть наклонив голову, сводит ладони у сердца.

#24. Почта

– Может, в тир сходим? Как-то мне маятно, шатаюсь по ночам из угла в угол. Вспомнил, как смотрели с мамой про Толстого-американца, ну ты знаешь – бретер, чудак, умница, как-то проигрался в карты – смертельно, отдавать нечем, думал покончить с собой, а жил с цыганкой, она утром выносит ему мешочек денег – на весь долг. Откуда у тебя столько, изумляется он, а она говорит: так ты ж мне давал то и дело, а я припрятывала, откладывала. Вернул он долг и женился на этой цыганке. Во-во, говорю ей, и Люба в Индии так же нас спасала… А она: так ты и женился на ней!

– Я обрадовалась твоему письму, думала уж, обиделся на меня. А накануне снился мне, хорошо очень, только помню, что в конце как-то я, опомнившись, начала тебя уговаривать держаться Таи – и такая фальшь и разлад от этого пошли, что я с досады проснулась. Знаешь, я ведь так и не выправилась, пью таблетки. Они сильно ухудшают память – но только не про Индию, не про нашу Москву, не про дачу, я могла бы часами вытягивать нить за нитью: а помнишь… а то не пойдем в тир, а завернем в гурзуфский бильярд, да? У меня все равно нет шансов у тебя выиграть ни в одну из игр. Разве что – иногда – в любимую, с фантиками на подоконнике. Взрослый, зачем же ты все это с нами сделал, зачем же это случилось с нами, так бесповоротно, так долго, так навсегда. А завтра я проснусь и буду корить себя за эти слова, тебе надо держаться Таи, да.