Романтические приключения Джона Кемпа

22
18
20
22
24
26
28
30

Я направился к дверям каюты и лицом к лицу столкнулся с миссис Вильямс, подымавшейся по винтовой лестнице.

Я еще сверху увидел серый шерстяной платок, накинутый на узкие плечи. Пробор широкой лентой рассекал гладкую русую голову. Дама деловито подымалась по ступенькам, слегка придерживая спереди подол простой черной юбки. Взгляд ее снизу искал моего с бледной, робкой и чистой улыбкой — очевидно, она уже знала все.

Поспешно, словно загораживая мне дорогу к Серафине, она проговорила:

— Мисс Риэго чувствует себя превосходно. Я только что заглядывала к ней. Бедная суеверная барышня стоит на коленях и крестится.

Миссис Вильямс даже вздрогнула. Чуждый обряд ее смутил, почти испугал — как если бы она вдруг увидела мерзостное радение какой-нибудь тайной секты.

Я объяснил ей, что Серафина католичка и молится по-своему, как каждый из нас. Миссис Вильямс только вздохнула и, преодолевая свое смущение, предложила мне прогуляться с нею. Мы прошли на ют. Она семенила мелкими шажками, крепко натягивая свой платок. Гладкие пряди волос бросали тень на вдавленные виски. Ни одна монахиня холодной мягкостью манер не производила на меня столь полного впечатления духовной нищеты и отрешенности.

Но в этой увядшей женщине была какая-то искренняя теплота чувства. Она стыдливо вспыхивала каждый раз, когда я невольно перехватывал беспокойный матерински-нежный и девически-восторженный взгляд, которым она провожала своего мужа.

После неловкого молчания она запинаясь сказала:

— О, юный сэр, одумайтесь, пока не поздно. Молодые люди в невоздержной светской жизни, полной изяществ и…

Никогда не забуду этого первого нашего разговора на юте — ее торопливого, нервного голоса, — ибо она была робкой женщиной и заговорила только из сознания долга и странного, необычайного ее неведения. Ее дядя Дж. Перкинс, капитан Вильямс, да еще ее любимый проповедник были единственные мужчины, которых она знала ближе, чем только по виду.

Свои лучшие годы эта женщина убила в домашнем рабстве у своего дяди — старого холостяка, кораблевладельца, человека до дикости эгоистичного. Вильямс был его любимым шкипером, которого он часто затаскивал к себе домой выпить рому и покурить. Племяннице вменялось в обязанность быть за хозяйку на этих унылых кутежах. Старый Перкинс не стеснялся подымать ее с постели, чтобы мешать ему грог, пока он пьяный не валился под стол, что благоприятствовало сближению бледной, монастырского вида девицы и толстого пучеглазого Вильямса, цветущего, жизнерадостного и совершенно не привыкшего к обществу такого рода женщин. Но как эти два столь несходные человека смотрели друг на друга, что видела в нем она, за кого он ее принимал — как, зачем и почему установилось между ними взаимное понимание, — остается для меня до сих пор совершенно неизъяснимым.

Себрайт разрешал вопрос утверждением, что со стороны женщины в этом не было ничего удивительного. Она готова была на все — лишь бы уйти от старого тирана, измывавшегося над нею. Но капитан Вильямс должен был бы знать, что ему трудно будет остепениться после долгих лет вольной и легкой жизни.

Вильямс, сколько бы ни говорил о своей тяге к порядочным женщинам и домашнему очагу, никак не мог, — физически не мог, — отстать от холостых своих привычек. Между тем старый Перкинс был прямо убит потерей племянницы. Он приходил к молодым на их новую квартиру, плакал, клялся, рвал свои седые волосы. В конце концов было решено, что миссис Вильямс вернется жить к дяде, пока капитан будет в плаваньях.

По доброте душевной она согласилась. Дядя теперь не смел обращаться с нею по-прежнему. Все шло хорошо, пока какой-то добрый друг не прислал соломенной вдове анонимного письма. Себрайт сильно подозревал одного капитана, с которым Вильямс повздорил однажды "из-за маленькой штучки с длинными волосами". Миссис Вильямс сперва ничего не говорила и только молча изводилась в своих душевных сомнениях. Потом она призналась, что получила письмо — не поверила ему — но, ради перемены, хотела бы поехать с мужем в плавание.

Возразить было нечего.

— Она добрая женщина, — говорил Себрайт, — я истинно ее люблю. И она ревнива. Она держится за свое добро.

Много ли есть у нее на свете? Бедняжка совершенно беспомощна. К счастью, в жизни она смыслит не больше грудного младенца.

Итак, я слушал серьезную, страстную и робкую отповедь. Миссис Вильямс как будто исходила из предубеждения, что я светский повеса, способный на любую подлость, лишенный стыда и совести; но ясно было, что она употребляет слова, не подозревая их смысла и значения, как не по летам развитой ребенок, заимствующий выражения и термины у своих менторов.

— Еще не поздно, — говорила она, — одумайтесь, молодой человек (она меня всегда величала молодым человеком). Мы с мужем очень осторожно обсудили ваше положение. Подумайте хорошенько, прежде чем загубить жизнь этой барышни. Вы оба так молоды. Провидение поставило нас на вашем пути…

К чему она клонила? Или она сомневалась в моей любви? Подобная мысль казалась мне кощунством, но я не мог сердиться на эту женщину. Мы смотрели друг на друга, и я сделал открытие, что она глубоко взволнована. В этом заключалась тайна ее храбрости.