Заговор против Сталина

22
18
20
22
24
26
28
30

Через час у мужчины в берете случился сердечный приступ. Он резко вспотел, стал биться в припадке, глаза закатились. Вокруг него собрались люди, но помочь ничем не могли. Просто уныло смотрели, как человек покидает бренный мир. Вошел охранник, пихнул носком сапога остывающее тело, пожал плечами и вышел. Покойника унесли утром, когда он уже начал разлагаться.

Посещали недостойные мысли: «Зачем сопротивляться? Свои далеко, бежать бесполезно. Даже если сбежишь, куда податься?» Но он терпел. Стиснув зубы, жил. С другими практически не общался и заработал репутацию молчуна. На заключенного косились – одни с интересом, другие равнодушно. О чем-то шептались, но не приставали и в душу не лезли.

Провести повторный допрос Гопплер не успел – не все в этом мире от него зависело. Трое суток спустя всех заключенных выгнали из барака и построили на ветру. Солдаты с карабинами окружили арестантов. Неподалеку стояли двухтонные грузовики, крытые брезентом. Подошел незнакомый офицер и прокричал, что людям выпала уникальная возможность искупить свою вину перед тысячелетним рейхом: власти направляют их на работы в Германию! Там они будут жить в замечательных условиях, трудиться на благо рейха и когда-нибудь искупят свои грехи и станут полноправными членами нового общества. Из-за спины возник переводчик, протранслировал сказанное на норвежский язык. Павел задрожал: из Германии точно не выбраться. Он с колоссальным трудом подавил желание добежать до ближайшего часового, отобрать у него автомат…

Людей пригнали к машинам, приказали рассаживаться. В грузовиках даже лавок не было, пленные ложились вповалку, катались по полу. Кому-то удалось ухватиться за скобу.

Несколько километров машины прыгали по ухабам, пока не выбрались на ровное шоссе. Брезентовые чехлы были задраены, высовываться, а тем более покидать машины воспрещалось. Колонна следовала без остановки несколько часов.

Потом грузовики встали, заключенным разрешили справить нужду. И снова мысли о побеге пришлось убрать подальше – автоматчики не дремали. Отчаяние терзало, потом сменилось апатией. Зря он выжил после гибели «Глазго», стоило погибнуть вместе со всеми нормальными людьми… Мысль не удивила, а позднее стала навязчивой.

Колонна шла весь вечер и часть ночи, в пути присоединились другие машины.

Приехали в порт – Кристиансаан на западе страны (охранники за бортом несколько раз произнесли это название), заключенных стали перегружать в распахнутое чрево парома. Арестанты под вопли охраны бежали по скользкому причалу, затем пропадали в недрах судна, стоявшего под погрузкой. Кто-то оступился, упал в воду. А возможно, решил сбежать, нырнув под причал. Простучала очередь, и тело всплыло и закачалось на воде. В паром набилось несколько сотен людей, они сидели и лежали в трюме. Теперь звучала не только норвежская речь, долетали французские, польские слова.

Наконец ворота со скрежетом захлопнулись. Почему-то вспомнились баржи времен Гражданской войны – в их трюмы набивали белогвардейских офицеров, вывозили их на середину реки и топили.

Сравнение было неуместным. Переправа в Данию заняла несколько утомительных часов. В трюме было нечем дышать, царила вонь. Нужду справляли, не вставая с места. У кого-то опять случился приступ, беднягу не спасли. Название датского порта в голове не осело. Заключенных в Германию гнали уже тысячами, все смешались – норвежцы, датчане, поляки, голландцы… Майор контрразведки плыл по течению, и невозможно описать, что творилось в его сознании.

Снова дорога в автомобильной колонне, потом железнодорожная станция, небольшой опрятный городок, вопиюще контрастирующий с происходящим безумием. Заключенных грузили в вагоны, немецкие овчарки надрывались лаем. Невозмутимо расхаживали офицеры в черной эсэсовской форме. Узники слабели от голода и нервного истощения. Плакали женщины, из рук которых солдаты вырывали детей. Временами звучали автоматные очереди. Станция была увешана алыми нацистскими полотнищами со свастикой, и это обилие символики смотрелось гротескно.

Поезда шли на юг, через германскую границу. Советские теплушки по сравнению с ними были почти гостиницей, ведь в них имелись нары и печка. Здесь же не было ничего. Ранее это были пассажирские вагоны, для рационального использования пространства из них демонтировали все – убрали перегородки, сиденья, столики, закутки для обслуживающего персонала и даже туалеты. Люди сидели на полу, плечом к плечу, погружались в прострацию. Возможно, в Германии их собирались фильтровать, но пока гнали одним стадом – мужчин, женщин, стариков, детей…

«Уважительное отношение» оказалось мифом. С людьми обращались, как со скотом, издевались, разлучали с членами семей. Павел погружался в апатию, начинал привыкать к своему положению. Учет и контроль направляемой в Германию рабсилы практически не велся, и это было странно, учитывая немецкую страсть к порядку. Сутки в пути – Рендсбург, Ноймюнстер, Бремен. Еще полночи тряски по стыкам рельсов – Типпельхорст. Майор прислушивался к разговорам охранников – северо-западная часть Германии, недалеко от голландской границы.

Он замкнулся в себе, копил силы, ел все, что давали. Мысль о побеге утонула в закоулках мозга, но не умерла.

«Содержимое» эшелона, в котором он ехал, сортировали на станции Типпельхорст. Здоровых мужчин гнали пешком на городскую окраину, где их уже ждала автомобильная колонна. За спиной остались детский плач и тоскливый женский вой. Заключенных вели по живописной местности, мимо аккуратных деревень, городков, по идеально ровной дороге.

В пятнадцати верстах от Типпельхорста строился крупный химзавод по производству зловредной газовой смеси (о ее предназначении пока не догадывались), и в этой связи рядом со стройкой возвели концлагерь. Ворота были гостеприимно распахнуты. «Труд облагораживает!» – извещала надпись на створках. Место жительства дармовой рабсилы окружали три ряда колючей проволоки, сторожевые вышки с пулеметами и усиленная охрана с собаками. В ряд стояли бараки – издалека они казались опрятными и нарядными.

Трясина затягивала. Англичан здесь не было. Британия еще не вступила в войну, в плен могли попасть лишь матросы королевского флота, летчики и бойцы спецподразделений из Северной Африки. Это было неплохо. Романов мог выдать себя только за англичанина, остальные варианты не работали. Если администрация узнает, что он русский, он долго не протянет. Но русских тоже не было – военнопленных в такую даль не гнали, это стоило денег. Вокруг звучала польская, норвежская, французская, голландская речь. Из военнослужащих были в основном участники гражданского Сопротивления, их родственники, знакомые, просто случайные люди, схваченные во время облав. Павел оставался «моряком британского флота», говорил измененным голосом, заикался. Придумал версию, будто мать у него полячка, оттого и акцент. Версия пригодилась – учет заключенных все же велся.

Потянулись монотонные дни, из которых формировались недели и месяцы. Порой он удивлялся, почему все еще жив. Узники гибли десятками и сотнями – в основном от испарений ядовитых веществ. Завод уже существовал, требовалось пристроить к нему новый цех. Он занимал огромную территорию. Заключенные заливали бетоном полы, весь день дышали цементной пылью и вечером, едва живые, добредали до бараков. Охрана особо не зверствовала, заключенных кормили – руководство германской промышленности требовало сдать объект в сжатые сроки. Павел замкнулся, работал, старался быть как все, сливался с безликой массой. В каждом бараке жило по полсотни человек. Кто-то умирал от «профессиональных» болезней, многие гибли в результате несчастных случаев.

Ряды заключенных пополнялись. Мысли о побеге порой возникали, но… объекты тщательно охранялись. Рядом трудился полный интернационал: поляк Тадеуш, француз Жан-Поль, голландцы Ханнес и Фрерик, белокурый парень из Прибалтики по имени Гуннар. Фамилии никто не спрашивал, это мало интересовало. Кто такие, откуда прибыли, почему оказались в концлагере, отношение к раскладу сил на политической арене – все это тоже никого не волновало. Народ старался выжить и сохранить хотя бы относительную ясность ума. Когда заканчивались жизненные силы, человек ломался, думал о смерти и в итоге находил ее – возможностей убить себя было предостаточно.

Случались приступы откровения: люди говорили о себе, о своей семье, о том, как жили до войны. Павел слушал, но самому сказать было нечего. Если что-нибудь и сообщал, то скупо: сам из Портсмута, есть такой городишко в старой доброй Британии – некогда владычице морей. Мать приехала из Восточной Европы, отец – потомственный англосакс, капитан рыболовецкого судна. Он намеренно заикался, коверкал речь, рассказывал, как в Норвегии, мотая срок в бараке, пережил микроинсульт, повлиявший на речь. Людям все равно было безразлично. Фрерик, темноволосый голландец, полночи изливал душу, вспоминая жену, детей и собственный дом в пригороде Амстердама, вокруг которого насажал море тюльпанов. А на следующий день покончил с собой – забрался на свежую бетонную стену и рухнул на прутья арматуры.