Августус мое решение не критиковал и обсуждать не стремился. Наверняка сделал скидку, зная, что за ним стоит. В день моего отбытия он пришел на вокзал «Юнион депо» и смутил меня своей очевидной искренностью: «Благослови тебя Господь, Кристофер!» Затем пробормотал себе под нос: «Думаю, все с тобой будет хорошо. Да…»
Поезд тронулся, увозя меня навстречу другой жизни, такой, какую поняли бы и одобрили даже Иные. Я теперь восхитил бы многих людей, такой «самоотверженный», «полезный» и «патриотичный». Августус же возвращался к своим старушкам, черствым печеньям и хижине на вершине садового холма. Но к тому времени я уже знал достаточно и понимал: вполне возможно, что Августус и несколько сотен подобных ему старомодных людей, разбросанных по всей стране и почти незнакомых друг с другом, неким совершенно загадочным косвенным образом поддерживают в нас духовное начало; обновляют в нас запас гормона, без которого общество зачахло бы и умерло, невзирая на то, победят нацисты или проиграют. Возможно, это единственные во всей Америке люди, чью работу можно было по-настоящему назвать существенной… Мысль об этом вызывала благоговение – но не мешала уплетать в вагоне-ресторане стейк и запивать его светлым пивом. Вины я не ощущал, и аппетит у меня не испортился.
Спустя три месяца службы в хостеле я получил письмо от Августуса:
(Ужас, подумал я, что он еще натворил?)
Тут мысль о том, что надо не бежать от пламени, а стремиться к нему, подвела Августуса к целой серии философских обобщений с особой отсылкой к указаниям, которые в тибетской «Книге мертвых» лама дает покинувшей тело душе[115]. На отдельном же листе я обнаружил постскриптум:
Я сразу сел писать письмо Полу. Однако после нескольких попыток написать что-нибудь серьезное – которые я уничтожил, потому как не мог угадать с верным тоном, – решил просто отправить открытку:
Пол ответил тоже открыткой:
Я не мог не усмехнуться, воображая, с какой болью пацифисты проглатывают не-ненасильственное отмщение Пола, одновременно восхваляя его героизм. Узнаю свою женушку, сказал я себе и написал Полу длинное письмо, в котором от души и с юмором прошелся по хостелу, местной общине квакеров и их делам. Письмо было неискренним, ведь квакеры мне по-настоящему нравились, и я ими восхищался: начал причислять себя к их числу, приняв даже анахроничные словечки. Впрочем, Пол не ответил.
Вскоре мне прислал короткое письмо Ронни. Он расписывал ужасы тренировочного лагеря на Лонг-Айленде посреди карликовых сосен и пригоняемого ветром с моря ледяного тумана:
Бедняга Ронни! Он написал мне это за две недели до нападения на Перл-Харбор.
Следующей весной призывной возраст подняли до пятидесяти лет, и я, как положено, явился на Пенсильванский призывной пункт, где заявил об отказе от военной службы по убеждениям, и меня записали в пацифисты. Тут, на земле квакеров, где к пацифистам привыкли, трудностей я не встретил. Однако попросил о направлении в Калифорнию, потому что хотел в один с Полом лагерь. Я написал ему об этом, но ответа не получил.
Тем временем в стране стал ощущаться дефицит рабочей силы, а наши беженцы подтянули свой английский и стали получать работу. Вскоре хостел опустел, и мы закрылись. В начале осени 1942-го я вернулся в Калифорнию.
К тому времени война поменяла облик Лос-Анджелеса. Голливудский бульвар кишел военными, они забредали в недавно открытые заведения с электрическим бильярдом и в шумные бары. Город походил на парк аттракционов, только ужасающе грустный. В последующие месяцы отели просто ломились от нахлынувших призывников: некоторые спали даже в вестибюлях, на стульях и на полу. Другие дремали в залах кинотеатров и автовокзалах. Если хотелось закатить вечеринку, достаточно было прокричать об этом кучке солдат на углу. Пили все, что ни нальют, пока не пустели бутылки. Думаю, многие и не понимали, где находятся, так отупели от тоски по дому.