Там, в гостях

22
18
20
22
24
26
28
30

Августус возник с чайным набором в дверном проеме неожиданно и бесшумно, точно призрак. Кроссовки, которых он почти не снимал, делали его поступь неестественно легкой. Одет он был как обычно, в костюм, одинаково подходящий как художнику, так и поденщику: синий халат с обтрепанными манжетами рукавов, темно-синяя рабочая рубашка, синие джинсы с заплатками на коленях и вылинявшие после многочисленных стирок. Невзирая на горячую преданность Августусу, я не мог не взглянуть на него глазами Пола. Конечно, у Августуса борода а-ля Христос, аккуратная и остроконечная, явно ухоженная. Ну так и что?! С ней его худое, красивое лицо как будто обращалось к небу. Чай Августус разливал вполне по-человечески, однако стоило Полу явить одно из своих пристрастий – достать пачку сигарет, – как он ответил совершенно неуместным количеством суеты в поисках пепельницы. В этом чувствовался тонкий оттенок укора; Августус словно говорил: «Что за ярмо вы на себя надели, курильщики; не в силах и пяти минут прожить без своего инструмента!» – и Пол этот намек уловил.

Потом установилась тишина. Речь шла о Поле, а значит, дело было либо в смущении, либо в назревающей враждебности, однако меня это не волновало. Я уже привык, что в начале каждого визита к Августусу приходится хранить молчание. Он сам говорил мне, что это часть его техники для достижения сосредоточенности: ждешь, пока «муть осядет, и вода очистится», и только потом начинаешь говорить.

– Я прочел эссе о «Гите», которое ты мне одолжил, – сказал я Августусу, выждав должное количество времени. Обоих собеседников я знал достаточно, чтобы не начинать разговор о Поле прямо.

– Благодарю, – хмуро отозвался Августус. Пока стояла тишина, он сел на краешек стула, неподвижный и вместе с тем настороженный, сложив длинные чувственные кисти рук на коленях. В такой позе он часто напоминал мне радиста в наушниках, получающего сообщение, которого окружающие слышать не могут. Его светлые бледно-голубые глаза как будто теряли фокус, он словно слеп – по крайней мере, к внешнему миру.

– Мне попалось там одно утверждение, которое я не могу не оспорить, – продолжил я, чтобы разговорить Августуса. – Автор принимает как данность, что так мало людей вообще испытывают искренний интерес к, – (к черту Пола, сказал я себе), – «этому самому».

– Ах, мой дорогой Кристофер, как часто я завидую твоему оптимизму по отношению к людской природе! Честное слово, это признак скромности. Ибо ты нашел путь к «этому самому» и ждешь, что он легок и естественен для прочих. – (Снова я резко осознал присутствие Пола. Ну да, время от времени Августус мне льстит, и что с того? Он льстит, и мне это нравится, я признаюсь, просто лучше бы он сейчас воздержался.) – Боюсь, нам с тобой нужно принять один факт, особенно болезненный для тех, кто крепко печется о не вовлеченных в поиски «этого самого»: лишь очень и очень немногие могут прийти к нему в течение жизни. Ведь только когда откровенная грязь мира начинает тебя ранить, ранить до боли, как если бы тебе прищемили палец дверью, – Августус скривился (имелась у него неосознанная привычка сопровождать свои речи пантомимами), – только тогда ты решаешься начать что-то с этим делать. Хотя к тому времени обычно бывает уже поздно… Это Срединный мир, не забывай. Мир между тем, что мой дядюшка называл адом – возможно, впрочем, это и не самое подходящее определение состоянию, которое, наверное, намного неприятнее, чем мы, люди современности, желаем признавать, – и тем, что мой дядюшка называл небесами, то есть нечто вроде рая на гравюрах Гюстава Доре[89], который, несомненно, показался бы абсурдной иллюстрацией с сувенирных открыток – на фоне потрясающей, мгновенной, как говорится в Ведах, осознанности. Каждое мгновение – это вечность. И в каждый конкретный момент мы можем прорваться через паутину времени. Или могли бы, не будь мы связаны по рукам и ногам, – Августус поерзал немного, как будто силясь разорвать путы, – не в силах пошевелить ни мускулом.

– В каком смысле связаны? – перебил его Пол; для меня это было совершенно неожиданно. Я и не думал, что он вообще утруждается тем, чтобы следить за мыслью Августуса. Однако тот принял вопрос без усилий и ответил на него, даже не глядя на Пола и не изменив тона голоса.

– Есть три вида пут. – Августус принялся загибать длинные пальцы. – Зависимость, притворство, отвращение. Чего я жажду, кем я себя являю миру и чего боюсь. Помнишь историю святого Франциска и прокаженного?[90] Страх – это лишь кристаллизованная жадность. Но хуже всего притворство, оно – сам черт. – Августус поморщился, словно от ревматического прострела. – Никто не защищен. Следует быть постоянно начеку. Непоколебимые собранность и осознанность – меньшего не хватит. Притча Рамакришны о брамине и куске ткани[91]. Ах, бога ради, перестань ждать одобрения мира! Надо принять решение – принимай, не жди одобрения от того, кто не был на твоем месте. Природы человека не изменить? Старый циник усмехнется. Нет такой вещи, как природа человека! Мы можем подняться к чему угодно, потому что и опуститься можем до чего угодно. Понимаешь ли, Пол, – теперь, обратившись к нему напрямую, Августус заговорил с особенной доверительностью, как будто раскрывал тайну, – мы обязаны преодолеть это ужасное стремление почивать в собственном чувстве вины и угрызениях совести. До тех пор, пока мы потакаем своему тщеславию, все, скажем так, безнадежно. Ты ведь знаешь труды Франциска Сальского?[92] Даже наше раскаяние должно быть мирным.

Я украдкой улыбнулся. Августус неплохо разогревался. Я слышал эту речь и прежде, в разных вариациях, и тем не менее с радостью остался бы тут на все утро. Важно было просто сидеть рядом с Августусом и не говорить. (Наши беседы всегда восхищали меня, но это был иной и более обычный опыт.) Если просто сидеть тихо и держать рот на замке, слушать и вместе с тем не слушать этот мелодичный голос, то в конце концов со мной начинало говорить нечто на невербальном уровне. Страхи и сомнения уползали к себе в норы. Я ощущал спокойствие и непоколебимость; и практически абсолютную уверенность, что «это самое» реально.

Однако сейчас я встал.

– Августус, дорогой, ты знаешь, как мне неловко, но пора возвращаться к земным заботам. Буйные и дерзкие, наглые и угрюмые, тщеславные, спесивые и злобные люди стремятся мимо и вперед своим обычным шумным путем[93].

Августус хихикнул. Среди прочего нас объединяло умение распознать цитату из викторианской литературы.

– Пол, позвонишь мне на студию, когда закончите? Я буду там до пяти.

Пол рассеянно кивнул, не сводя глаз с Августуса. Он явно был заинтригован. Ну что ж, подумал я, пока все идет неплохо.

Однако садясь в машину, я напомнил себе, что из этой встречи вряд ли что-то выйдет. Августус, старый чародей, мог на час-другой околдовать Пола и привести его в недоумение, но как он ему поможет? Пола не спасти, если он не будет уверен в Августусе, а где ему найти эту уверенность в столь сжатый срок? Мне вот легко было ее обрести, ведь я знал Августуса четыре года назад и видел, как он изменился, каким стал. Разве можно ждать от Пола, что он поймет, каково это, встретив Августуса впервые лишь утром?

Августус, которого я знал еще в Лондоне, был безбород и даже близко не напоминал Христа. Он всегда был тщательно выбрит, причесан и одет – и столь же очарователен и разговорчив, как сейчас. Завсегдатай литературных посиделок Блумсбери[94], профессорских столов в Оксфорде, Кембридже и читального зала в Британском музее, он читал лекции и вел передачи на радио. Круг его интересов был просто огромен: эволюция, биология, астрофизика, доисторическая эпоха, филология, философия и физические исследования. Друзья посмеивались над ним, потому что он посещал сеансы медиумов и исследовал самих спиритов, которые оказывались на поверку проходимцами. В нем кипела дикая энергия, а любопытство он проявлял столь неприкрытое, что мы считали его безответственным.

В 1936 году коллега предложил Августусу пост профессора в Бенгалии, и он уехал в Индию. Мы тогда слегка разочаровались, но позже, когда год спустя прошел слух, будто бы Августус оставил преподавание и ударился в йогу, воспряли духом. Это было больше похоже на того Августуса, в которого хотелось верить. Мы с Хью Уэстоном посмеивались, воображая, как он грохается на землю, пытаясь левитировать, как завязывается в неописуемо сложный крендель, и его потом распутывают с полдесятка инструкторов, и как он наконец получает диплом, когда его, чуть запыхавшегося, выкапывают после суточного сидения в яме.

От самого Августуса я ничего не слышал до декабря 1938-го, когда еще был в Лондоне, но уже готовился отплыть в Штаты. Августус написал мне из Лос-Анджелеса, где он и поселился. Прознав, что я и сам собираюсь в Америку, он предложил: почему бы не встретиться? Письмо Августус закончил странным даже по тем временам признанием: «Не хочу показаться навязчивым, но в последнее время – не единожды, в трех совершенно разных случаях – я ощущал очень сильную тревогу за тебя».

Однако когда я наконец ступил на берега Америки в конце января 1939 года, то не испытал никакого намерения ехать дальше, в Калифорнию. Все, что мне было нужно, как я думал, находилось в Нью-Йорке. Там я планировал начать новую жизнь.

Дальнейшее, впрочем, показалось мне несмешным розыгрышем. Истинная любовь всей жизни обернулась очередной быстрой и парадоксальной интрижкой, и спустя два месяца все было кончено. Моя новая жизнь зиждилась на мнимой любви и автоматически рухнула вместе с ней. Как-то утром я проснулся и осознал – довольно просто и спокойно, – что понятия не имею, зачем мне задерживаться в этом городе еще хотя бы на мгновение. Вот только как мне быть и куда податься…