Другая страна

22
18
20
22
24
26
28
30

– Вот это не говори. Они любят своих сестер.

– А матерей ненавидят?

– Не говори. И матерей любят. Похоже, они ничего не слышали о Фрейде. – Гарольд вновь рассмеялся. – Они затаскивают тебя в дом, усаживают за стол, кормят до отвала, делятся с тобой всем, что у них есть, и только попробуй отказаться.

– Матери, сестры, братья… – проговорил Гарольд. – Да пошли они все. Надо открыть окно, чтоб и духу их здесь не было.

Лоренцо не обратил на его слова ни малейшего внимания, оглядел стол и серьезно кивнул.

– Правда, ребята, они парни что надо.

– А как же Франко? – поинтересовалась Белл. Ее так и распирало от гордости, что она знает о существовании Франко.

– Франко – последнее дерьмо, о нем и речи нет.

– Как же, речи нет! – завопил Гарольд. – Ты что думаешь, все эти вояки, чье содержание мы помогаем Франко оплачивать, цветочки там собирают? Думаешь, ружья у них заряжены холостыми? Нет, старик, все это не шуточки, они убивают.

– Может, и так. Но к народу это не имеет отношения.

– Однако могу поспорить, ты не хотел бы родиться испанцем.

– Меня тошнит от умилительных басен о счастливом испанском крестьянине, – сказал Вивальдо. Он подумал об Иде и, наклонившись к Лоренцо, спросил: – А я могу поспорить, что ты не захотел бы родиться чернокожим у нас?

– Ха-ха, – расхохотался Лоренцо. – Вижу, твоя крошка над тобой хорошо поработала.

– Пошел к черту! Не хочешь ты родиться негром у нас и испанцем быть тоже не хочешь. – В груди теснило, и он сделал большой глоток виски. – Вопрос заключается в том, кем мы хотим быть?

– Я хочу быть сама собой, – заявила Белл с неожиданной яростью, все так же жуя большой палец.

– Ну и что же тебе мешает? – спросил ее Вивальдо.

Она захихикала, продолжая жевать, и опустила глаза.

– Не знаю даже. Трудно не сбиваться с пути. – Потом с испугом взглянула на Вивальдо, словно боясь, что ее ударят. – Понимаешь, что я имею в виду?

– Да, – ответил он со вздохом, выдержав долгую паузу. – Я понимаю, что ты имеешь в виду.

Воцарилось молчание. У Вивальдо не шла из головы его потаскушка, его темнокожая девочка, его возлюбленная Ида, потаенная мука, восторг и надежда, и он подумал, а что такое его белая кожа? Что Ида видит, глядя на него? Раздув ноздри, он попытался обнюхать себя: что напоминает ей этот запах? Когда она запускает пальцы в его волосы, «тонкие, как шелк, итальянские волосы», действительно ли ей кажется, как она уверяет, будто рука ее уходит в воду, а может, ей подсознательно хочется выдрать их с корнем, как выкорчевывают деревья? А когда он входил в этот ее дивный разрез, расщепляя и разрывая! расщепляя и разрывая! воспарял ли он в этот миг к Богу, Господу и Спасителю? Или вступал в поверженный и униженный город, а может, углублялся в неприятельскую зону, находясь под неусыпным наблюдением вражьих глаз? О, Ида, молил он, возьми цвет моей кожи, возьми, только не отталкивай меня, прими, люби меня, как люблю тебя я! Возьми меня, возьми, как я беру тебя. А что он, собственно, дает ей? Что кладет к ее ногам? Гордость и славу или стыд и позор? Если он презирает собственную плоть, значит, он презирает ее, а презирает ли он свою плоть? И если она презирает свою плоть, то должна презирать и его. И кто может осудить ее за это, подумал он устало, и тут же его пронзила удивившая его мысль: а кто может осудить меня? Вечно грозят кастрацией, взять хоть эти затраханные исповеди, о чем они? Я согрешил мыслью и делом. Я согрешил, я согрешил, я согрешил – и если уж грешить, то лучше, дабы избежать конкуренции, грешить в одиночку. Да, старина Иисус Христос у многих застрял костью в глотке, и в этом трудно винить бедного, обреченного, любящего и экзальтированного еврея.