Осенняя тишина была прозрачна и черства. В сумерках расстилались по ложка́м ватные пласты тумана. К утру воздух сырел росами, куржеватилась заиндевевшая трава.
Под Осовцом Орехова зацепило осколком мины, и лейтенант Нищета прогнал его в медсанбат. Евгения Михайловна вытащила зазубренный осколок, перебивший ребро, заштопала бок и поместила Николая в просторный сарай, где размещались легко раненные.
Николай отмылся, отоспался и поправился на медсанбатовских харчах. Рана заживала хорошо, и на очередной перевязке он спросил Евгению Михайловну, когда его выпишут.
— Торопишься довоевать?
— Тороплюсь, — признался Николай. — Столько отмахал, теперь хочу по немецкой земле пройти. Хочу — и все тут.
— Потерпи пару недель, выпишу. — Евгения Михайловна прошлась по крошечной избушке, где размещалась перевязочная. — Только больше мне в руки не попадайся. Второй раз тебя починяю.
— Не попадусь, я везучий.
— Пока везучий, — согласилась Евгения Михайловна и подошла к окну, где билась о пыльное стекло шалая осенняя муха. — На войне, Коля, были и везучее тебя. По десятку раз из госпиталей выбирались, а потом обрывалась везучая ниточка… А довоевать хочется. Мне и стрелять на войне еще не пришлось, а тоже хочу по их земле пройти, ногами ее потоптать. Немного осталось, а остаточек трудный. На своей земле воевать легче. И немцам тоже…
Николай слушал военврача и думал, что женщины в солдатских гимнастерках удивляют какой-то внутренней схожестью. Видно, они острее и горше воспринимают муки и смерть, разрушения, голодные глаза обездоленных ребятишек и сожженные дома. Печалятся об этом сильнее, ближе принимают чужое горе, не столько увиденное, сколько почувствованное настороженным сердцем.
Евгения Михайловна, стоя у окна, разговаривала будто с собой, а думала о Николае.
— Обрывается, Коля, на войне везучая ниточка. Торопишься ты из медсанбата выйти, а может, судьбина твоя только этого и дожидается. Может, затаилась уже твоя смерть в винтовочном дуле, может, загнали ее недобрые руки в орудийный ствол или хитро зарыли в землю, куда ступит твоя нога.
Ладно, пока жив солдат, вот и везение ему. Пока ноги ходят, глаза глядят — жив солдат, и хочется ему войну довоевать. А о смерти он редко думает. Считает, что минует она его, стороной обойдет. Четыре года обходила, неужели напоследок не пожалеет?.. Каждый надеется, а смертей впереди еще ой как много! Самый тяжелый кусок войны остался…
В медсанбат пришла Валя. В маскировочном костюме, пятнистом, как припорошенная листьями, увядшая осенняя земля, с винтовкой, в кирзачах, измазанных глиной, она неожиданно появилась в проеме двери. Прищурилась, прошлась глазами вдоль коек, на которых сидели и лежали раненые. Высмотрела Николая и заторопилась к нему.
— Как ты, Коля? — Она протянула руку. Загрубевшие пальцы были теплыми. — Осколком зацепило? Я только вчера узнала. Больно очень?
— Не очень. Зарастет все. Ходить уже можно.
Они пошли по берегу крошечной речушки, петляющей в полуголых ивняках. Вода была по-осеннему темной. Лениво шуршала осока. Медленно плыли по воде вызолоченные заморозками листья.
— По твоей одежде сразу и не разберешь, женский пол или мужской, — сказал Николай. Он шел вслед за Валей, скособочившись и прижав руку к ране, в которой отдавался каждый шаг.
— Разбирают, — вздохнула Валя, сбила капюшон, тряхнула головой и распушила коротко стриженные волосы. — Еще как разбирают! Ваш брат за версту женский пол узнает. Смехота иной раз…
Она замолчала, словно в нерешительности, сорвала хрупкую веточку ивы и стала покусывать ее. Потом, видно, решилась и заговорила:
— Неделю назад с передовой возвращалась, завернула к связистам в блиндаж передохнуть. Они на линии оказались. У аппарата один мальчишечка остался… Кучерявый такой, глаза темные, как угольки. Пристал чудак. Разреши, говорит, поцелую. Я, говорит, два года девушек не целовал. То ли в шутку говорит, то ли всерьез. Поглядела я на него — покраснел, залился весь. А мне жалко стало его… «Черт с тобой, — говорю, — целуй. Только один раз».