— А чего стесняться-то? — кротко взглянул на меня Геннадий. — Чай, не на елке во Дворце пионеров. — Елка у них уже стояла. — Вадим, думаю, сидит, угощается, а у самого крутится-вертится: дай-ка мне, друг любезный, матерьяльчика по индивидуальной линии; подбрось-ка человеческого чего-то — в общем, воссоздай. А я — честно. Без украшательства. Потолок есть потолок, — провел он в воздухе черту ребром ладони. — Выше — не прыгнешь, не сотворишь особого чуда и сам себя не перепьешь. Я к Вадиму со всей открытостью: меня и милиция за это тягала. Якобы в драку лезу, когда переберу. Это у них профилактика называется, — пояснил он мне. — А что ж, верно, и я за профилактику. Но по второй можно, не будь, Томка, варваром, не тяни резину.
Воспользовавшись благосклонностью Геннадия, я перенес разведывательные действия в сферу биографических ретроспекций. Чтобы не распыляться при этом, сосредоточились мы на Ярославле: Геннадий работал там в радиомастерской, а потом осваивал телевизионную технику, жилось неплохо, Томка тоже работала, и, главное, было кому присмотреть за пацаном. Не все коту масленица, однако: у квартирантки той, сердобольной, здоровье пошатнулось, слегла в больницу — пришлось перебазироваться, сказал Геннадий, пытать счастье поближе к Томкиным родичам, да и квартирный обмен наклюнулся, что не так уж часто с личными планами совпадает.
— У него там, в Ярославле, братия подсобралась — страшный суд! — вставила Тамара. — Собутыльнички, киряльщики, копейка — в дом, десятка — из дома.
— А вот и чернишь, сгущаешь, — меланхолично отозвался Геннадий. — Не так уж вопиюще было.
— Оно мне сто лет не нужно! — с силой ткнула жена вилкой в колбасный кружок. — Скажи спасибо, что увезла, отвлекла.
Приложив растопыренную пятерню к груди, Геннадий отвесил ей злой поклон:
— Спасибо! От добра добра не ищут. Вот и нашли.
— Ладно, — помрачнела Тамара. — Будем живы — не помрем. — Плечи у нее дрогнули, то ли закашлялась, то ли поперхнулась — выскочила из-за стола, побежала на кухню; мне послышалось — плачет.
— Тут, понимаешь, тоже не слава богу, — пробормотал Геннадий, разливая по рюмкам остатки коньяка. Мне и себе, а жене уже не наливал и не следил, как пьет, глядел в упор на меня. — С мамашей разногласия по всяким насущным вопросам; то да се, холодная война. — Бесчувственно, механически глотнул он коньяк, меня не дожидаясь, и рюмкой пристукнул по столу. — Расшатаны нервы!
— С чего бы это? — спросил я. — Рановато на нервы жаловаться.
Он не ответил, крикнул — но не властно, а жалобно:
— Томка! — Она появилась на пороге встрепанная, блеклая. — Гребенку возьми, причешись! — сказал он пожестче. Она не пошевелилась. — Слышишь? — Стояла в дверях, молчала. — Приставку для цвета я тебе организую, — глянул он на меня в упор. — Не сейчас. Попозже. А для друга, который приходил, пока не обещаю. Друг-то твой откуда сам? Тоже с редакции?
— Токарь, — ответил я, как и было условлено. — В школе учились. — Все было в общем-то верно, не так уж и погрешил против истины. — А что?
— Да ничего, — взялся он зачем-то за коньячную бутылку, пустую уже, повертел, повозил по столу. — Может составиться мнение, якобы промышляю налево. — В глазах была скорбь. — А это не так. Общество нас воспитывает в направлении коллектива. Силы отдай производству. На каждом участке. А левый приработок — частная лавочка. За счет кого? За счет меня, тебя, ее, — указал он на жену.
Она стояла, прислонившись к двери, и словно бы куталась в невидимую шаль.
— Верно говорит? — спросил я у нее.
Она была вся пепельная — платьице, челка мальчишечья, личико остренькое, как у мужа. Свет падал так.
— Верно, — сказала она, кутаясь в невидимую шаль.
Муж опять позвал ее:
— Иди, Томка, вино открою. А то мы скучные стали.