— Право, чем дальше я иду, тем более странным становится мое положение.
И это была правда. Положение шевалье, которого преследовали в коридорах наверху, было блестящим по сравнению с тем, в каком он очутился сейчас.
Там, наверху, он мог идти вперед, не сгибаясь, и коридоры были по большей части просторными; там, наверху, света хватало, чтобы он мог определить направление, и там, наверху, он вдыхал воздух, хотя и несколько затхлый, но все-таки вполне пригодный для дыхания.
Здесь все совершенно переменилось. Здесь уже не было чистых и сверкающих мраморных плит. Грязный, липкий пол, лужи, куда по самую щиколотку погружались его ноги. Здесь, в глубокой тьме, он был вынужден продвигаться вслепую, согнувшись в три погибели. То и дело он ощущал прикосновение омерзительных животных — сначала с его приближением они убегали, потом, по-видимому, разъяренные тем, что их посмели потревожить в их зловещих владениях, они возвращались, прикасались к нему и обнюхивали, словно хотели узнать кто же тот храбрец, который решился обеспокоить их.
Воздух в подземелье был тошнотворный, стены сочились влагой, с низких сводов дождем падали зловонные капли. Ледяной холод пронизывал шевалье до мозга костей.
В довершение ко всем несчастьям, в животе у него урчало от голода, а ноги ныли от бесконечных путешествий по бесчисленным коридорам и крутым лестницам; и все-таки ему не хотелось останавливаться.
Он предпочитал любое испытание той дрожи, которая охватывала его, как только он застывал на месте. Однако тревога сменилась у него теперь глухой злобой.
Он злился на Эспинозу, который самым гнусным образом изменил своему слову и подверг его чудовищному истязанию, заставив в этой мерзкой охоте играть роль затравленного оленя. Шевалье догадывался, что в камере пыток его ожидает нечто невероятное в своей мучительной изощренности, нечто утонченно-чудовищное: великий инквизитор был мастером своего дела и знал толк не только в разнообразных ловушках и западнях, но и в самих пытках как таковых; шевалье, во всяком случае, в этом нисколько не сомневался.
Он злился на Фаусту — первопричину всего того, что с ним стряслось.
Наконец, шевалье безжалостно бранил самого себя, упрекая в нерешительности; он был до такой степени взбешен, что еще немного, и он, пожалуй, обвинил бы себя в трусости, желая — вполне искренне! — поверить в то, что он должен был броситься на вооруженных людей инквизитора и что любой исход, даже смерть, лучше нынешнего его положения: ведь в этой темноте его на каждом шагу подстерегали неведомые опасности, а впереди ожидала отвратительная пыточная камера.
Продолжая двигаться, хотя и на ощупь, но максимально быстро, он бурчал:
— Будь я проклят! В кои-то веки захотел вести себя как разумный человек и действовать осмотрительно, и надо признать, потерпел полное поражение. Чума бы меня сожрала! И зачем только мне понадобились все эти хитрости и увертки. Разве я не знал, что удача сопутствует мне в самых бредовых моих предприятиях? Ан нет, я пожелал быть осторожным и уберечь мое растреклятое бренное тело от нескольких мушкетных пуль… И в результате меня загнали в это отвратительное место и вот-вот начнут пытать, а я ничего не могу поделать, ибо так решил Эспиноза.
Мысли Пардальяна были в хаотическом беспорядке, в нем одновременно бушевали смятение и ярость, но вдруг он вспомнил нечто очень важное, и для него забрезжил луч надежды и утешения:
— По счастью, господин Эспиноза, который ничего не упускает и так замечательно устраивает западни, совсем забыл о том, что меня надо обезоружить. Черт подери! Мой кинжал и моя шпага все еще при мне, а раз так, то сомневаюсь, что этому господину удастся передать меня живым в руки палачей!
В этот момент шевалье обо что-то споткнулся. Он пошарил в темноте носком сапога: это была первая ступенька лестницы. Он стал размышлять:
— Надо ли по ней подниматься? Не лучше ли сесть прямо тут и дожидаться смерти? Да, но какой унизительной — от голода!..
По телу его в который уже раз пробежала дрожь.
— Нет, тысяча чертей! Пока во мне теплится хоть самая малая искорка жизни, пока у меня достаточно сил, чтобы держать в руках оружие, я должен защищаться!
Камера пыток! Эти слова стали для него настоящим кошмаром. Они преследовали его, словно наваждение. Даже когда он не произносил их вслух, они были начертаны огненными буквами в его усталом мозгу. Камера пыток представляла для него таинственную, неведомую опасность; невзирая на все свои усилия, он ощущал, что боится ее, и это приводило его в неистовую ярость.
Он стал подниматься по ступеням.