Сын шевалье

22
18
20
22
24
26
28
30

Засвидетельствовав свое отвращение к воде, он тут же улегся на кушетку и пригласил товарища занять другую. Равальяк, посмеиваясь над монахом, так и сделал. Раздеваться он не стал и через минуту уже спал мертвым сном.

Тогда Парфе Гулар, стараясь не шуметь, поднялся, нащупал на стене у себя в головах пружину потайной двери и нажал ее.

Дверь открылась; тотчас явились два дюжих монаха. Они взвалили крепко спящего ангулемца себе на плечи и куда-то понесли. Гулар безмолвно следовал за ними.

Не прошло и пяти минут, как все они были уже в другом доме и другой комнате — точно такой же, как и первая. Самый наметанный глаз не заметил бы ни малейшей разницы: точно те же размеры, тот же гладкий, как стекло (или металл — сталь, например), пол, то же окошко над дверью, через которое пробивался тот же слабый свет, тот же некрашеный стол с остатками скудной трапезы — их Гулар перенес с собой, тот же самый кувшин — в нем только поменяли воду.

И те же две кушетки. На одной крепко спал Равальяк, на другой — притворялся спящим Парфе Гулар.

Равальяк пролежал в забытьи около часа. Проснувшись, он не заметил, что находится в другом месте, не осознал, что спал довольно долго. Ему показалось, что он только что лег. Вот только голова была тяжелая, однако же он не понял, отчего.

Ангулемец опустил на пол ноги и, снисходительно улыбаясь, посмотрел на огромную груду жира, раскинувшуюся напротив. Прислушавшись, он уловил мерное посапывание.

— Уже уснул! — прошептал Равальяк.

И грустно и добродушно покачал головой:

— И это он называет покаянной молитвой! Так-то он понимает свой обет! И к себе не строг, и к другим! Он маловер, но славный человек. Что ж — исполню долг за двоих.

Равальяк было встал, но ноги не держали его, и ему пришлось ухватиться за край стола, чтобы не упасть. В маленькой комнатке было душно, жарко. Жар как будто шел снизу — особенно от той стены, что против двери, словно там стояла огромная жаровня. С каждой минутой дышать становилось все труднее.

Равальяк схватил кувшин и жадно осушил его; ему полегчало. Он подошел к Парфе Гулару и присмотрелся повнимательнее: монах не шевелился, но по лицу его струился пот, дыхание было тяжелым. Равальяк решил, что все понял, — не удивляясь и не тревожась, он сказал вслух:

— Видно, гроза собирается!

Вернувшись опять к своей койке, ангулемец опустился на колени между ней и столом — спиной к двери, чтобы не мешал луч света из коридора, — и начал истово молиться.

Сколько времени провел он так, беседуя с Богом? Часы? Минуты? Он не мог сказать: погружаясь в мистическое безумие, Равальяк всегда терял чувство реальности.

Но он не просто молился: совесть его страшно терзалась — впрочем, он уже привык к этой муке. Он закрыл глаза — а открыв их, обнаружил, что находится в кромешной тьме.

Мурашки пробежали по спине у Равальяка. Поверни он слегка голову — и увидел бы: просто снаружи кто-то занавесил плотной занавеской окошко в двери, через которое прежде пробивался свет. Но он нашел другое объяснение темноте — то, что подходило к состоянию его духа. Равальяк ударил себя в грудь и громко простонал:

— Это вечный мрак! Страшный мрак, где будет томиться душа моя во веки веков! Господи, Боже мой, помилуй меня!

Он закрыл глаза и тотчас вновь открыл их, словно желая убедиться, не грезит ли он. Увы, нет! Это был не сон. Мрачная, таинственная тьма окружала его со всех сторон: в ней множились причудливые образы — плоды воспаленного воображения Равальяка, и оттого последние остатки здравого рассудка тонули в пучине ужаса и отчаяния.

А вокруг становилось все жарче и жарче. Колени Равальяка, казалось ему, просто поджариваются, как на плите. Невольно он потрогал пол рукой — и тут же отдернул ее с воплем: