Фемистокл лежал на столе с распущенными волосами, разбросав массивные конечности, как лев, наслаждающийся солнцем. Кожа еще не остыла после пробежки, и он развалился, чувствуя себя в высшей степени непринужденно.
– Я хочу лучшего для Афин, – ответил Фемистокл, поразмыслив.
Ксантипп чувствовал, что истина кроется за этими словами, а может быть, Фемистокл просто видел себя тем самым лучшим, что было в городе.
– Я родился недалеко отсюда, в деревне Фреарриой. Знаешь такую?
Ксантипп кивнул, но глаза открывать не стал. Ему вспомнилось небогатое чистенькое поселение в окружении ячменных и пшеничных полей. Афины местами были застроены настолько плотно, что солнце там никогда не достигало земли. Странно, что Фемистокл оказался выходцем с открытых просторов, когда он так хорошо вписывался в городские улицы. Ксантипп удивлялся, как из такого начала вырос тот, кто сейчас непринужденно лежал рядом с ним. Возможно, Фемистокл в придачу к рельефным мышцам груди и живота взял то, что дали боги, и создал из этого что-то новое.
С легким «фьють» старое масло излилось в новую деревянную ванну, оставив на земле грязные брызги. Принесенное свежее имело цвет чистого жидкого золота, и рабы-массажисты окунули в него руки. На бойцовских кругах атлеты шумно пыхтели, валяя в пыли потные тела соперников. Настоящих ударов они не наносили, хотя страсти порой и разгорались. Обычный кулачный поединок заканчивался более жестоко, чем борцовская схватка.
Услышав быстро приближающиеся шаги, Ксантипп подумал о том, чтобы снова сесть и понаблюдать за бегунами, но отказался от этой мысли. День был слишком ясный, воздух слишком сладкий. Он поднял кубок, чтобы ему налили еще вина, откинулся на деревянную, обтянутую кожей подставку и пробормотал слова благодарности человеку, который работал над его коленом. Боль ослабевала.
– Моим отцом был Неокл, – продолжил Фемистокл, – он не имел ни большого состояния, ни особых достижений. Родители отреклись от него, и он никогда не говорил мне почему, хотя я думаю, что причиной была его склонность к насилию. Моя мать боялась его, я помню это. Он умер, когда мне было одиннадцать лет, оставив мою мать растить меня без всякой помощи. Она привезла меня в Афины, и мы жили недалеко от Керамика. Ее звали Абротонон – маленькая светловолосая женщина из Фракии, одна в этом городе, без сестер или друзей. Можешь себе представить? Чтобы прокормить нас, она работала от восхода до заката. Помню, как однажды я разбил горшок – простую маленькую вещицу голубого цвета, обожженную в печи. Для меня это ничего не значило, но она плакала, убирая осколки. Ей нечем было его заменить, хотя горшки получше того выбрасывают каждый день!
Он замолчал, и Ксантипп вспомнил, что, по слухам, мать Фемистокла пошла в гетеры, чтобы расплатиться с долгами и избежать рабства, что хорошо говорило о ее характере. Представить себе детство, подобное тому, которое описывал Фемистокл, Ксантипп не мог и неловко сглотнул.
– Какое-то время мы жили спокойно, – смягчившимся от воспоминаний голосом сказал Фемистокл. – Мне нравилось ее смешить. Я мог бы закончить свои дни, став кулачным бойцом в похожем на это месте. Я занимался в двух из них в течение многих лет, ты знал об этом? А сколько раз мне ломали нос! Но все же наставники научили меня кое-чему, прежде всего грамоте. Я выучил все, что мог, все, что было нужно, чтобы подняться. Вырваться из бедности, не быть тем, кем распоряжаются. Я познал все это. Когда у меня завелись деньги, я нанял учителей, чтобы освоить счет, письмо, аргументацию и построение. Каждый шаг вел к большему и большему. Понимаешь, Ксантипп? Я слушал ораторов в собрании. Наблюдал и учился. Я готовил себя, готовил тело и разум. Я стал знатоком и продавал свои советы и свои умения другим. Я писал речи для стратегов и архонтов, выступающих в собрании, – и мы выигрывали наши дела. Мы изменяли законы. По-моему, я почти не спал с двенадцати до тридцати лет.
– Она еще жива, твоя мать? – спросил Ксантипп.
Но ответа не последовало. Он открыл глаза и увидел, что Фемистокл лежит, положив голову на фигурную подставку, и седой раб крутит его бедра в суставах. Зрелище это было не самое приятное, да и ощущения – Ксантипп знал по себе – тоже.
– Она умерла несколько лет назад. А годом позже собрание избрало меня архонтом-эпонимом. Ты можешь в это поверить? Она так и не узнала. Не узнала, что есть год, названный в честь ее сына, и что все Афины называли его годом Фемистокла. Тогда не случилось ни землетрясения, которое отняло бы у меня эту честь, ни великого наводнения, ни битвы.
Горестные воспоминания сдавили ему горло, и он добавил слегка изменившимся голосом:
– Жаль, что она этого не застала.
Слезы выступили у него на глазах.
Ксантипп промолчал, не понимая, почему Фемистокл делится с ним личными переживаниями. Он поймал себя на том, что очарован, но в то же время как-то уязвлен, как будто обязан теперь защищать свою собственную, более легкую юность и детство. Конечно, они шли разными путями, но в этот день оба были здесь, в Афинах, их растирали после пробежки, они пили одно и то же вино. Так важно ли, кто прошел какой путь, чтобы оказаться здесь?
– Она бы гордилась тобой.
– Да. Поэтому, когда я слышу, как Аристид говорит, что быть архонтом-эпонимом для него ничего не значит, что все это форма тщеславия, я думаю… Я думаю, что, возможно, он человек, которому все давалось легко. Знает ли он, как живут в Афинах простые люди?
– Любому из нас трудно понять чужую жизнь, – сказал Ксантипп. – Я вижу тебя – и я выслушал тебя. Я знаю, что ты человек влиятельный и властный. Я видел это на Марафоне, видел, как ты разговаривал с людьми.