Собаки приняли это за приглашение держаться «вольно» и залаяли, вытянув широкие лапы. Дети казались глухими. Женичка схватил сзади сестру и повлек в комнату. Машук кричала весело, будто ее резали, и болтала ногами, на которых из-под задравшегося платья видны были клетчатые чулки, к шумной радости мальчишек. Хлопнула дверь, тарелка со стены свалилась (простая тарелка с синей мельницей, почему-то вывешенная Боскеткиными), собаки окончательно вскочили, а Анна Львовна, сняв лиловый чепец, сказала:
– Ужасно душно! –
Выброшенная Машук кричала уже на мокрой траве, Сашук швырял осколками, Доримедонд стыдился, собаки старались лизнуть в нос г-на Полукласова, который, похожий на согнутую дранку из пирожной корзинки, уверял, что несмотря на то, что служит в кавалерии, может понимать и гражданские заслуги. Вероника Платоновна в общем шуме всё ждала, когда гостья скажет – «извините».
– Может быть, еще молока?
– Извините: очень душно.
Хозяйка растерянно поглядела в окно, где под черной тучей луг ядовито зеленел от наново явившегося солнца.
– Хотите пройтись?
– Женичка, мы уходим!
– Сейчас, мама! идите! Я ищу трубку!
Зеленее луга в полосках платье проскользнуло в дверь, как только наружная закрылась.
– Трубку, трубку! противный! так ты ищешь трубку?
Они через порог, стоя у притолоки, целовались, после каждого слова, смеясь. Часы забили двенадцать, час, два!
– Нянька! (поцелуй) нянька! (еще) что ты сделала (еще, еще и еще) с этими… (самый сладкий!).
Зеленый шар равнодушно и насмешливо отражал беспеременные дни и вечера. Перемен не было и неопределенный, конфузный мир двух семей едва дышал. Это приводило в большую впечатлительность Веронику Платоновну. Она как и все, на лето смотрела, как на время, когда занятия и психология меняются, даже упраздняются, заменяясь болтаньем и ленивой нервностью. То же солнце в городе бессильно вызвать всю глупость и безделье, очень похожее на пошлость, которое лежит в каком-то ящике души самого не пошлого человека. Лето, как время года, с длинными днями, королевскими тающими вечерами, цветами, ягодами, открытыми на пролет окнами, вся сила и семя в зените, будя чувства и деятельность. – лето, что из тебя сделали, что ты стало для самих же тупиц тупейшим, нервно глупейшим развалом? Когда мы должны бы чувствами и мечтами, целью расцветать, быть изобильными и когда мы валяемся бессильными сонулями? – летом. Когда мы должны бы видеть только небо, траву, любовь и прелестную жизнь, а видим глупость, шлянье, пустяки и дачных мужей? летом. Лето, милое лето, издавна красное лето, какая злая и сонная фея тебя отравила?
Она же колола спросонок тупою палочкою и Веронику Платоновну, сидевшую со спущенными шторами, в капоте, с туфлями на босую ногу. Она смотрела в полутьме на пузатый комод и ждала, когда пройдет жар. На подносе мерцал слегка стакан и графин светлого кваса. Ее развлекала и усыпляла оса между тирольским видом на шторе и стеклом. Окна, были закрыты, чтобы тепло за день не набралось в спальню, пахло кисло и затхло. Если она думала, то о соседях, но лениво, без злобы, мысли едва шевелились. В дверь поскреблись. Показалось… Еще раз.
– Ну кто там? – спросила Боскеткина, не двигаясь. Явился Сагаук, сдвинув фуражку с потного лба.
– Что тебе?
– Мама…
– Ну что?
– У Полукласовых…