Психопатология обыденной жизни. О сновидении

22
18
20
22
24
26
28
30

26) «В каком полку служит ваш сын?» – спросили у одной дамы. Она ответила: «В 42-м полку убийц» (Mörder) вместо «минометном» (Mörcer).

27) Лейтенант Хенрик Хайман пишет с фронта (1917): «Я читал увлекательную книгу, но меня оторвали от нее и временно поставили на телефонную корректировку огня. Когда батарея дала сигнал к проверке линии связи, я ответил: “Проверено и в исправности; Ruhe” (букв. «тишина». – Ред.). По правилам же сообщение должно было звучать так: «Проверено и в исправности; Schluss (конец связи)». Мою оговорку можно объяснить раздражением из-за того, что мне помешали продолжить чтение».

28) Сержант рассказывает солдатам, как правильно указывать адрес в переписке с домашними, чтобы «свининка» (Gespeckstücke вместо Gepäckstück – «посылки») не затерялась по пути.

29) Следующим чрезвычайно показательным примером, который важен еще ввиду печальных обстоятельств, я обязан доктору Ф. Л. Чежеру[70], наблюдавшему своими глазами все происходившее в годы войны в нейтральной Швейцарии и выполнившему тщательный анализ. Привожу его письмо почти дословно, с некоторыми несущественными сокращениями.

«Беру на себя смелость направить Вам отчет об оговорке, жертвой которой стал профессор М. Н. из университета О. Он читал лекции по психологии чувств в ходе только что закончившегося летнего семестра. Начать нужно с того, что эти лекции проходили на университетском дворе перед многочисленными интернированными французскими военнопленными, а также студентами, большинство которых составляли франко-швейцарцы, решительно симпатизировавшие Антанте. В городе О., как и в самой Франции, повсеместно и исключительно немцев называли “бошами”[71]. Однако в публичных объявлениях, на лекциях и прочих мероприятиях такого рода высокопоставленные государственные служащие, профессора и другие лица на ответственных постах старались ради поддержания нейтралитета избегать употребления этого зловещего слова.

Профессор Н. как раз обсуждал практическое значение аффектов и намеревался привести пример, иллюстрирующий, как аффект можно намеренно использовать таким образом, чтобы мышечная деятельность, не представляющая интереса сама по себе, сделалась нагруженной приятными ощущениями, а потому увеличилась в интенсивности. Итак, он поведал публике историю – разумеется, по-французски, – которую только что перепечатали в местных газетах из немецкой прессы. Некий немецкий школьный учитель заставлял своих учеников трудиться в саду и, побуждая стараться усерднее, велел им воображать, что каждый раздробленный ком земли – это череп очередного француза. Каждый раз, когда в ходе рассказа приходилось упоминать немцев, профессор Н. совершенно правильно использовал слово allemande (немец. – Ред.), а не “бош”. Но вот суть реплики этого школьного учителя он передал в следующей форме: Imaginez-vous qu’en chaque moche vous ecrasez le crane d’un Francais. То есть вместо motte (комок) вставил слово moche (букв. “уродливый”. – Ред.)!

Всем было очевидно, что этот щепетильный и скрупулезный ученый старательно держал себя в руках в начале рассказа, что он старался не поддаться пагубной привычке – может, даже искушению – и не употребить слово, которое вообще-то было прямо запрещено федеральным законом, перед слушателями на университетском дворе. Но в тот самый миг, когда он удачно выговорил instituteur allemand (немецкий школьный учитель), ни разу не запнувшись, и с нескрываемым облегчением поспешил перейти к заключительной части лекции, где как будто не было ловушек, – так вот, в тот самый миг слово, которое столь ревностно подавлялось, примкнуло к схожему по звучанию motte, и провал все-таки случился. Опасение проявить политическую неосмотрительность, быть может, подавляемое желание высказать вслух вопреки запрету привычное для всех слово, наконец обида прирожденного республиканца и демократа, которому препятствуют свободно выражать свое мнение, – все это мешало профессору читать лекцию достойно и беспристрастно. Безусловно, он и сам о том догадывался – и наверняка думал обо всем этом непосредственно перед тем, как оговориться.

Профессор Н. не заметил своей оплошности – по крайней мере, не поправил себя, хотя обычно это делается, по сути, автоматически. С другой стороны, его оговорку преимущественно франкоговорящая аудитория восприняла с искренним удовлетворением, и эффект был в точности таким, как если бы это была преднамеренная игра слов. Я же следил за происходящим с волнением в душе, и моя тревога нарастала. По очевидным причинам я не задавал профессору вопросов, к которым побуждал психоаналитический метод, однако его оговорка показалась мне убедительнейшим доказательством правоты Вашей теории о значении бессознательных стимулов и о глубокой связи между оговорками и шутками».

30) Следующая обмолвка, о которой сообщил австрийский офицер, лейтенант Т., по возвращении на родину, также была во многом обусловлена меланхолическими впечатлениями военного времени. «На протяжении нескольких месяцев плена в Италии я вместе с двумя сотнями других офицеров обитал в крошечной деревне. За это время один наш товарищ умер от гриппа. Мы впали в глубочайшее уныние; сами обстоятельства, в которых мы оказались, отсутствие медицинской помощи и общая уязвимость нашего состояния – все предвещало настоящий разгул эпидемии. Мертвое тело перенесли в подвал. Вечером, совершив с приятелем прогулку вокруг дома, мы решили осмотреть труп. Зрелище, открывшееся мне от двери в подвал (я шагал первым), поразило меня сверх вообразимого: я никак не ожидал наткнуться на носилки так близко от входа, не ожидал увидеть мертвое лицо, искаженное игрой света и тени от свечи и будто ожившее. Под гнетом увиденного мы поднялись обратно в дом. Когда вышли к окну, откуда открывался вид на парк, залитый светом полной луны, на ярко освещенный луг и тонкую пелену тумана за ним, мне почудилось, будто я вижу хоровод эльфов, танцующих под бахромой ближних сосен.

На следующий день мы похоронили нашего товарища. Путь от нашей тюрьмы до кладбища в соседней деревушке оказался для нас горьким и унизительным: толпа провожала нас насмешками и издевательствами, среди местных преобладали горластые юнцы и грубые, шумные крестьяне, которые не стеснялись давать волю своим чувствам, выказывать любопытство напополам с ненавистью. Сознавая, что даже в этом беззащитном состоянии нам не избежать оскорблений, и с трудом вынося проявления грубости от местных, я кое-как дотерпел до вечера. В тот же час, что и накануне, и с тем же спутником я отправился бродить по гравийной дорожке вокруг нашего дома; когда мы проходили мимо решетки подвала, за которой накануне лежало мертвое тело, я погрузился в воспоминания о том впечатлении, которое произвел на меня вид мертвого товарища. На том месте, откуда вновь открылся вид на ярко освещенный луной парк, я остановился и сказал своему спутнику: «Мы могли бы сесть в могилу – в траву – и утонуть (sinken) в серенаде». Я и сам не понял, что сказал, пока не оговорился снова: первую обмолвку исправил не задумываясь, но потом, уже под влиянием мгновения, добавил слово «тонуть»! Перед моим мысленным взором с молниеносной быстротой стали разворачиваться картины: танцующие и парящие в лунном свете эльфы; наш товарищ на носилках; будто ожившее мертвое лицо; несколько сцен из церемонии похорон; чувство отвращения, которое я испытал по пути; оскорбления нашей памяти; разговоры о неизбежном распространении заразы; дурные предчувствия, высказанные некоторыми офицерами… Позже я вспомнил, что в тот день была годовщина смерти моего отца; обычно я очень плохо запоминаю даты, а тут вспомнил, и это было поистине поразительно.

Последующие размышления показали мне сходство во внешних обстоятельствах двух вечеров: одно и то же время суток, одинаковые условия освещения, одно и то же место – и тот же спутник. Я вспоминал, с какими тягостными чувствами внимал встревоженным разговорам о возможности распространения гриппа; еще я твердил себе, что главное – не поддаваться страху. Постепенно я осознал значение этой цепочки слов и образов (Wir könnten ins Grab sinken – “Мы могли бы утонуть в могиле”; понял, что именно первоначальное исправление «могилы» на «траву», которое случилось как бы само собой, привело ко второй обмолвке (sinken вместо singen – «петь»), дабы вытесненный комплекс получил свое полное выражение.

Могу добавить, что в то время я страдал от тревоги за очень близкую родственницу, и она неоднократно представала мне в сновидениях неизлечимо больной, а то и вовсе мертвой. Незадолго до того, как меня взяли в плен, я получил известие, что грипп особенно свирепствует в той местности, где она проживала, и сразу же написал ей трогательное и заботливое письмо по этому поводу. С тех пор я потерял с нею связь, а потом, месяцы спустя, узнал, что она пала жертвой эпидемии за две недели до описанного мною эпизода!»

31) Следующий пример обмолвки проливает свет на один из тех болезненных конфликтов, с которыми по роду занятий приходится сталкиваться врачу. Человек, страдавший, по всем признакам, смертельной болезнью (хотя диагноз еще не был подтвержден), приехал в Вену, чтобы дождаться врачебного заключения, и умолил приятеля своих юных дней, ставшего известным врачом, взяться за лечение. С изрядной неохотой его приятель в конце концов согласился. Предполагалось, что больной останется в лечебнице, и врач предложил в качестве таковой санаторий «Гера». «Ну уж нет, – возразил больной, – это же заведение для особых случаев» (он имел в виду, исходя из названия[72], родильный дом). «Перестань! – прикрикнул врач. – В этом санатории umbringen (букв. “кладут конец”. – Ред.) – ой, unterbringen (принимают. – Ред.) – самых разных пациентов». Затем он принялся яростно оправдываться. «Неужели ты подумал, что я питаю в отношении тебя враждебные намерения?» Спустя четверть часа тот же врач сказал даме, которая взялась ухаживать за больным: «Ничего не понимаю и до сих пор не могу поверить. Но если все так, то я – за сильную дозу морфия и спокойный уход». Выяснилось, что его приятель потребовал от врача прекратить его страдания посредством успокоительного, едва подтвердится, что лечение невозможно. То есть врач фактически вызвался покончить со своим другом.

32) Вот весьма поучительная история, которую нельзя не упомянуть, пусть она случилась, насколько я могу судить, добрых два десятка лет назад. Некая дама высказала однажды на светском собрании следующее мнение, – кстати, эти слова были произнесены пылко и под давлением множества тайных побуждений: «Да, женщина должна быть хорошенькой, если хочет нравиться мужчинам. Мужчинам куда проще; пока у них в наличии пять явных (fünf gerade) конечностей, им больше ничего не требуется!» Этот пример раскрывает перед нами внутренний механизм обмолвок, возникающих в результате уплотнения или контаминации. Допустимо предположить, что здесь мы имеем дело со слиянием двух фраз с близкими значениями:

• пока у мужчины в наличии четыре здоровых конечности;

• пока он в состоянии позаботиться о себе всеми пятью чувствами.

Либо элемент «прямой» (gerade) может быть общим для двух предполагаемых высказываний, а именно:

• пока у него в наличии здоровые конечности, он в состоянии мыслить и чувствовать здраво.

На самом деле ничто не мешает нам предположить, что оба оборота речи, насчет пяти чувств и насчет здравомыслия, играют каждый свою роль по отдельности, порождая диковинную словесную конструкцию с пятью конечностями вместо четырех. Такое слияние значений было бы невозможным без того, чтобы оно, в форме оговорки, не имело бы собственного смысла, выражающего циничную истину, которую, разумеется, недопустимо высказывать вслух – уж тем более женщине. Вдобавок не следует упускать из вида то обстоятельство, что указанное замечание – в том виде, в каком оно было изложено, – могло бы сойти и за обмолвку, и за отменную шутку. Все зависит от того, высказывается сознательное или бессознательное намерение. В нашем случае поведение дамы исключало, безусловно, всякое представление о сознательном намерении – и не позволяло думать о шутке.

Насколько незначительным может быть различие между обмолвкой и шуткой, видно из следующего случая, описанного Ранком (1913): женщина, допустившая оговорку, в конце концов сама расценила ее как шутку и посмеялась над ней.