Психопатология обыденной жизни. О сновидении

22
18
20
22
24
26
28
30

в) На моем столе долгие годы лежат рядом перкуссионный молоток[152] и камертон. Однажды по окончании приемного часа я торопился уйти, желая поспеть на нужный пригородный поезд, и положил в карман сюртука камертон вместо молотка; лишь благодаря тому, что он оттягивал мне карман, я заметил свою ошибку. Кто не привык задумываться над такими мелочами, наверняка объяснит и оправдает эту ошибку спешкой. Однако я предпочел спросить себя, почему я все-таки взял камертон вместо молотка. Спешка ведь могла точно так же заставить взять нужный предмет, чтобы не тратить время на обмен.

Кто последним держал в руках камертон – вот вопрос, который пришел мне на ум. Я вспомнил, что это был ребенок-идиот, у которого я исследовал степень внимания к чувственным ощущениям и которого камертон в такой мере привлек к себе, что мне лишь с некоторым трудом удалось отнять инструмент. Неужели это должно означать, что я тоже идиот? Похоже, да, поскольку первой ассоциацией со словом Hammer (молоток) было у меня древнееврейское chamer («осел»).

Но почему я себя бранил? Здесь нужно вникнуть в ситуацию. Я спешил на консультацию в местность, доступную по Западной железнодорожной ветке, к больному, который, согласно сообщенному мне письменно анамнезу, несколько месяцев назад упал с балкона и с тех пор не мог ходить. Врач, приглашавший меня, писал, что затрудняется определить, имело место повреждение спинного мозга или травматический невроз – истерия. Это мне и предстояло решить. Стало быть, уместным было напоминание себе о необходимости соблюдать особую осторожность в этом тонком дифференциальном диагнозе. Мои коллеги и без того думали, что мы слишком легкомысленно диагностируем истерию, когда на самом деле налицо нечто более серьезное. Но я все еще не видел достаточных оснований для брани! Надо еще добавить, что на той же самой крохотной железнодорожной станции я видел несколько лет назад молодого человека, который со времени одного сильного переживания не мог ходить как следует. Я нашел у него тогда истерию, подверг психическому лечению, и тогда оказалось, что мой диагноз не был ошибочен, но не был и верен. Целый ряд симптомов у больного носил характер истерических, и по мере лечения они действительно быстро исчезали. Но за ними обнаружился остаток, не поддавшийся терапии и оказавшийся множественным склерозом. Врачи, наблюдавшие больного после меня, без труда заметили органическое поражение; я же вряд ли мог бы иначе действовать и составить иное впечатление, но у меня все же осталось ощущение тягостной ошибки: я обещал вылечить больного, и, увы, не смог сдержать это обещание.

Таким образом, ошибочное движение, которым я схватился за камертон вместо молотка, могло быть переведено так: «Идиот, осел ты этакий, возьми себя в руки на сей раз и не поставь опять диагноз истерии, если речь идет о неизлечимой болезни, как уже случилось прежде в той же местности с тем несчастным молодым человеком!» К счастью для этого маленького анализа (даже пускай к несчастью для моего настроения), новый пациент, страдавший тяжелым спастическим параличом, был у меня на приеме всего несколькими днями раньше, на следующий день после ребенка-идиота.

Нетрудно заметить, что на этот раз в ошибочном действии дал о себе знать голос самокритики. Для подобных упреков самому себе ошибочные действия особенно пригодны. Ошибка, совершенная мной, отражала ошибку, допущенную ранее в другом месте.

г) Разумеется, действия, совершаемые по ошибке, могут служить также и целому ряду других смутных намерений. Вот первый пример. Мне очень редко случается разбить что-нибудь. Я не особенно ловок, но в силу анатомической целостности моего опорно-двигательного аппарата у меня, очевидно, нет оснований к совершению таких неловких движений, которые привели бы к нежелательным результатам. Так что я не могу припомнить в своем доме ни одного предмета, который бы я разбил. В моем рабочем кабинете тесно, и мне зачастую приходилось в самых неудобных положениях перебирать античные вещи из глины и камня, которых у меня имеется маленькая коллекция, так что гости нередко выражали вслух опасение, как бы я не уронил и не разбил что-нибудь. Однако этого никогда не случалось. Почему же я однажды все-таки сбросил на пол и разбил мраморную крышку моей рабочей чернильницы?

Мой письменный прибор состоит из мраморной подставки с углублением, в которое вставляется стеклянная чернильница; на чернильнице – крышка с шишечкой, тоже из мрамора. За письменным прибором расставлены бронзовые статуэтки и терракотовые фигурки. Усаживаясь за стол, я сделал примечательно неловкое движение рукой, в которой держал перо, по направлению от себя, и сбросил на пол уже лежавшую на столе крышку.

Объяснение найти нетрудно. Несколькими часами ранее в кабинете была моя сестра, зашедшая посмотреть некоторые вновь приобретенные фигурки. Она нашла их очень красивыми и сказала: «Теперь твой письменный стол и вправду привлекателен, вот только письменный прибор не подходит к нему. Тебе нужен другой, более красивый». Я вышел проводить сестру и вернулся домой через несколько часов. Тогда я, по-видимому, и произвел экзекуцию над осужденным прибором. Заключил ли я из слов сестры, что она решила к ближайшему празднику подарить мне более красивый прибор, и разбил ли некрасивый старый, чтобы заставить ее исполнить намерение, на которое она намекнула? Если так, то движение, которым я швырнул крышку, было лишь мнимо неловким; на самом деле оно было в высшей степени рассчитанным и направленным, поскольку я сумел обойти и пощадить все прочие ценные объекты поблизости.

В самом деле, полагаю, именно так следует оценивать целый ряд якобы случайных неловких движений. Верно, что они несут на себе печать насилия, чего-то вроде спастической атаксии, но еще в них обнаруживается известное намерение, благодаря чему они достигают цели с уверенностью, которой не всегда могут похвастаться заведомо произвольные движения. Обе эти отличительные черты – печать насилия и целенаправленность – указанные движения разделяют с моторными проявлениями истерического невроза, а отчасти также и с моторными актами сомнамбулизма, что указывает, надо думать, в обоих случаях на одну и ту же неизвестную модификацию нервно-психического процесса.

Следующий случай из сообщения фрау Лу Андреас-Саломе[153] может служить убедительным доказательством того, насколько упорно неловкие якобы движения стремятся к своей цели, далекой от случайной.

«Как раз когда молоко стало исчезать и подорожало, я стала замечать, что, к моему неизбывному ужасу и досаде, я неизменно позволяю ему выкипеть. Все мои попытки справиться с собою были безуспешными, хотя не могу сказать, что в других случаях мне свойственны рассеянность или невнимательность. Вообще у меня должна была бы возникнуть такая склонность из-за смерти моего верного терьера – он звался Дружок и вполне заслуживал этого имени. Однако со времени его смерти у меня не выкипело и капли молока! Я сказала себе так: хорошо, что молоко перестало убегать, иначе теперь, когда оно прольется на пол, его некому будет подлизать. В тот же миг Дружок предстал перед моим мысленным взором как живой – сидел, склонив голову и виляя хвостиком, жадно наблюдал за моей суетой на кухне, верно дожидался очередного происшествия с молоком. Теперь все стало ясно, и я сообразила, что, похоже, любила этого пса сильнее, чем сама о том подозревала».

В последние годы, с тех пор как начал вести такого рода наблюдения, я еще несколько раз ненароком разбивал или ломал предметы известной ценности; исследование обстоятельств убедило меня в том, что ни разу это не было следствием какой-то случайности или непреднамеренной неловкости. Однажды утром, проходя по комнате в халате и в шлепанцах, я поддался внезапному порыву и швырнул один шлепанец об стену так, что красивая мраморная статуэтка Венера упала с полки и разбилась вдребезги. Сам же я преспокойно процитировал стихи Буша[154]:

Ach! Die Venus ist perdü —Klickeradoms! – von Medici![155]

Эта дикая выходка и спокойствие, с которым я отнесся к тому, что натворил, объясняются тогдашним положением дел. У нас в семействе была тяжело больная[156], в выздоровлении которой я в глубине души уже отчаялся. В то утро я узнал о значительном улучшении ее состояния и сказал сам себе: «Значит, она все-таки будет жить». Охватившая меня затем жажда разрушения послужила способом выразить благодарность судьбе и произвести известного рода жертвенное действие, словно я дал обет принести в жертву тот или иной предмет, если больная выздоровеет! Выбор для этой цели именно Венеры Медицейской был, очевидно, галантным комплиментом больной; но непонятным в тот раз осталось, почему я так быстро решился, так ловко метил и не попал ни в один из стоявших в ближайшем соседстве предметов.

Другой случай, когда я разбил вещицу, для чего опять-таки воспользовался пером, выпавшим из моей руки, тоже имел значение жертвоприношения, но в тот раз принял форму умилостивительного жертвоприношения, призванного отвратить некую угрозу. Я позволил себе однажды укорить верного и заслуженного друга исключительно на основании истолкованных симптомов его бессознательной жизни. Он обиделся и написал письмо, в котором просил не подвергать друзей психоанализу. Пришлось признать, что он прав, и я написал ему успокоительный ответ. Пока я писал это письмо, мой взгляд постоянно падал на новейшее приобретение – милую глазурованную египетскую фигурку. Я разбил ее указанным выше способом и тотчас же понял, что сделал это, чтобы избежать другой, большей, беды. К счастью, статуэтку и дружбу удалось вновь скрепить так, что трещины стали совершенно незаметными.

Третий случай имел менее серьезные последствия. Это была всего-навсего замаскированная экзекуция[157] над объектом, который перестал мне нравиться. Я некоторое время носил трость с серебряным набалдашником; как-то раз, не по моей вине, тонкая серебряная пластинка повредилась, а починили ее скверно. Вскоре после того как палка вернулась ко мне, я, играя с детьми, зацепил за ногу одного из ребят; при этом набалдашник, конечно, разломился, и я от него избавился.

То равнодушие, с каким я во всех перечисленных случаях отнесся к причиненному ущербу, может служить доказательством того, что при совершении этих действий имелись бессознательные намерения.

Исследуя причины даже столь тривиальных, казалось бы, ошибок, неизбежно наталкиваешься на связи, которые, помимо прямого отношения к текущей ситуации, уходят глубоко в предысторию событий. Следующий анализ Йекельса (1913) может служить наглядным примером.

«У одного врача была глиняная ваза для цветов, не слишком ценная, однако очень красивая. Ее в числе множества других подарков, включая по-настоящему ценные предметы, отправила ему в свое время пациентка (замужняя дама). Когда у этой дамы проявился психоз, врач вернул ее родственникам все подарки, кроме той недорогой вазы, с которой попросту не мог расстаться – якобы из-за несравненной красоты. Но это удержание чужого обернулось для него муками щепетильности и угрызениями совести. Он прекрасно осознавал неправомерность своего поступка и сумел побороть угрызения совести, только уверив себя, что ваза на самом деле не представляет никакой истинной ценности, что ее слишком неудобно упаковывать и т. д. Несколько месяцев спустя он вознамерился обратиться к адвокату с требованием взыскать задолженность (которую оспаривали) по оплате лечения той же пациентки. Снова начались внутренние упреки; наш врач даже забеспокоился о том, что родственники дамы вспомнят о факте присвоения чужого имущества и предъявят ему встречный иск в ходе судебного разбирательства. Какое-то время первый фактор (упреки к себе) сделался настолько силен, что он и вправду подумывал отказаться от всех претензий, хотя сумма задолженности едва ли не стократно превышала стоимость вазы, тем самым как бы выплатив компенсацию за предмет, который он присвоил. Однако он быстро отбросил эту идею как абсурдную.

В таком возбужденном настроении он случайно налил в вазу свежей воды; а далее, что с ним случалось крайне редко, поскольку он отменно владел своим мышечным аппаратом, совершил необычайно «неуклюжее» движение, нисколько не связанное органически с совершаемым действием, смахнул вазу со стола, да так, что та разбилась на пять или шесть крупных кусков. Это произошло после того, как накануне вечером он решился, после долгих колебаний, поставить вазу с цветами на обеденный стол в присутствии гостей. Он вспомнил о ней только перед тем, как ее разбить: с тревогой отметил, что ее нет в гостиной, и сам принес из другой комнаты. После первых мгновений смятения он поднял осколки и, сложив вместе, уже решил, что еще можно починить вазу, но тут два или три более крупных осколка выскользнули из его руки и разлетелись по полу тысячей кусков. Вместе с ними рассыпалась всякая надежда на починку.

Нет никаких сомнений в том, что эта ошибка была обусловлена желанием врача взять верх в судебной тяжбе, что она избавляла его от присвоенного чужого имущества – и некоторым образом снимала с него вину.