Цивилизация, культура, религия

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы проследили тут за непосредственными следствиями травмы и констатировали факт латентности.

Начало половой зрелости принесло с собой явный невроз и обнаружило его второй основной симптом – сексуальную импотенцию. Он утратил чувствительность своего члена, не пробовал даже к нему прикоснуться, не отваживался приблизиться к женщине с сексуальными намерениями. Его сексуальная деятельность ограничилась психическим онанизмом с садистски-мазохистскими фантазиями, в которых нетрудно было опознать разветвления тех ранних наблюдений за коитусом родителей. Толчок усиливающейся мужественности, приносимый половой зрелостью, был потрачен на яростную ненависть к отцу и отвращение к нему. Это крайнее, безоглядное, вплоть до самоубийственных порывов отношение к отцу стало причиной также и его неуспеха в жизни и его конфликтов с внешним миром. Свое дело он завалил, потому что именно отец навязал ему его профессию. Не завел он и друзей, не достиг хороших отношений с начальством.

Когда, обремененный этими симптомами и неспособностью, после смерти отца он нашел, наконец, жену, в нем проступили в качестве ядра его существа черты характера, сделавшие обращение с ним тяжелой задачей для всех близких. В нем выработалась абсолютно эгоистическая, деспотическая и брутальная личность, очевидной потребностью которой было угнетать и обижать других. Он стал верной копией своего отца, каким сделала образ последнего его память, т. е. произошло возрождение той идентификации с отцом, к которой прибег в свое время из сексуальных мотивов маленький мальчик. Мы узнаём на данном примере возвращение того, что некогда было вытеснено, – процесс, описанный нами, наряду с непосредственными последствиями травмы и феноменом латентности, среди существенных черт невроза.

D. Конкретное приложение

Ранняя травма – защита – латентность – наступление невротического заболевания – частичное возвращение вытесненного: так гласила формула, предложенная нами для описания развития невроза. Теперь мы приглашаем читателя сделать шаг в направлении той гипотезы, что в жизни человеческого рода произошло нечто подобное случающемуся в жизни индивидов. Т. е. что и здесь тоже имели место события сексуально-агрессивного содержания, оставившие по себе стойкие следы, но большей частью они были вытеснены из сознания, забыты, позднее же, после долгого латентного периода, оказали свое воздействие и вызвали к жизни феномены, аналогичные по структуре и тенденции невротическим симптомам.

Нам представляется, что мы в состоянии отгадать характер этих событий, и мы намерены показать, что их симптомоподобными последствиями являются религиозные феномены. Поскольку с возникновением эволюционной теории уже нет сомнений в том, что человеческий род имеет предысторию и что она неизвестна, т. е. забыта, сделанный нами вывод имеет весомость почти что постулата. Если мы узнаем, что здесь, как и там, действенные и забытые травмы влияют на жизнь человеческой семьи, то будем приветствовать это как желанное, непредвиденное, не продиктованное предшествующими разбирательствами приращение наших познаний.

Я выставил эти тезисы уже четверть века назад в моей книге «Тотем и табу» (1912) и не обязан их здесь повторять. Мое построение исходит из одного сообщения Чарлза Дарвина с включением гипотезы Аткинсона. Она гласит, что в первобытные времена прачеловек жил малыми ордами, каждая под господством сильного самца. Время уточнить невозможно, привязка к известным нам геологическим эпохам не достигнута; скорее всего, то человеческое существо еще недалеко продвинулось в развитии языка. Важная часть построения – допущение, что нижеописываемая судьба постигла всех первобытных людей, т. е. всех наших предков.

Историческое повествование достигает великолепной сжатости, как если бы один-единственный раз происходило то, что в действительности растягивалось на тысячелетия, повторялось бесчисленное множество раз. Сильный самец был господином и отцом всей орды, неограниченным в своей власти, осуществлявшейся им через насилие. Все существа женского рода были его собственностью – как жены и дочери собственной орды, так, наверное, и украденные из других орд. Судьба сыновей была сурова; когда они возбуждали ревность отца, то или умерщвлялись, или кастрировались, или изгонялись. Им ничего не оставалось, как сосуществовать в малых сообществах и добывать себе жен грабежом, как придется, добиваясь для себя положения, аналогичного положению отца в первоначальной орде. В исключительную позицию по естественным причинам попадали младшие сыновья; защищенные любовью матерей, они извлекали выгоду из старения отца и имели шанс заместить его после его смерти. Как об изгнании старших, так и о предпочтении младших сыновей мы, похоже, слышим отголоски в легендах и сказках.

Ближайшим решающим шагом к изменению этого первого типа «социальной» организации должно было явиться то, что изгнанные, живущие в сообществе братья сплачивались, одолевали отца и, по обычаю тех времен, грубо пожирали. Пусть нас не шокирует этот каннибализм, он простирается далеко еще и в более поздние времена. Существенно, однако, то, что мы приписываем этим первобытным людям те же эмоциональные установки, какие констатируем благодаря аналитическому исследованию у первобытных людей современности, у наших детей. А именно, они не только ненавидели и боялись отца, но и почитали его за образец, и каждый в действительности хотел сесть на его место. Каннибалистский акт становится тогда понятен как попытка обеспечить себе отождествление с отцом через введение какого-то его куска в собственное тело.

Следует допустить, что после убийства отца последовало довольно долгое время, когда братья соперничали между собою за отцовское наследство, которым каждому хотелось завладеть единолично. Осознание опасностей и безуспешности этой борьбы, память о совместно осуществленном акте освобождения и взаимная эмоциональная привязанность, сложившаяся за времена изгнания, приводили в конечном счете к их единению, своего рода общественному договору. Так возникла первая форма социальной организации с отказом от импульсивных порывов, признанием взаимных обязательств, учреждением особых, объявленных нерушимыми (святыми) институтов, т. е. с первыми началами нравственности и права; каждый отдельный индивид отказывался от своего идеала – от захвата места отца, от обладания матерью и сестрами. Тем самым утверждались табу на инцест, заповедь экзогамии. Добрая часть властных функций, освободившихся после устранения отца, перешла к женщинам, наступили времена матриархата. Память об отце не умирала в этот период «союза братьев». Заменителем отца делался какой-нибудь сильный, возможно, вначале так же еще и пугающий зверь. Подобный выбор нам может показаться странным, однако пропасть, которую позднее человек вырыл между собою и животным, не существовала для первобытных людей, как не существует она и для наших детей, чьи зверофобии нам удалось расшифровать как формы страха перед отцом. В таком отношении к зверю-тотему полностью сохранилась изначальная двузначность (амбивалентность) эмоционального отношения к отцу. Тотем считался, с одной стороны, телесным прародителем и духом-защитником клана, его надо было почитать и щадить, а с другой стороны, учреждался праздничный день, в который ему была уготована судьба, постигшая первобытного отца. Он коллективно убивался и пожирался всеми сотоварищами (тотемная трапеза, по Робертсону Смиту). Это большое торжество было поистине праздником победного триумфа сыновей-союзников над отцом.

Где в этом контексте остается религия? Мне кажется, мы имеем полное право видеть в тотемизме с его почитанием заменителя отца, с амбивалентностью, дающей о себе знать в тотемной трапезе, с введением памятных праздников, запретов, нарушение которых карается смертью, – мы вправе видеть в тотемизме, говорю я, первую форму проявления религии в истории человечества и констатировать изначально существующую связь религии с социальными образованиями и нравственными обязательствами. О последующем развитии религии мы можем говорить здесь лишь в темпе кратчайшего обзора. Всё развертывалось, надо думать, параллельно с культурным прогрессом человеческого рода и изменениями в структуре человеческих обществ.

Ближайший шаг вперед от тотемизма к нынешнему состоянию – это очеловечение почитаемого существа. На место зверей выступают человеческие боги, происхождение которых из тотема очевидно. Бог либо изображается в животном облике или по крайней мере с лицом животного, либо тотем становится преимущественным спутником бога, от него неотделимым, либо же легенда заставляет бога убить как раз того зверя, который был его непосредственной предшествовавшей ступенью. В какой-то не совсем ясный момент этого развития на сцену выступают великие материнские божества, вероятно, еще прежде мужских божеств, так что позднее одни долго сосуществуют с другими. Тем временем произошло великое социальное потрясение. Материнское право было отменено вновь восстановившимся патриархальным порядком. Новые отцы, конечно, не достигли всемогущества праотца, их было теперь много, живущих рядом друг с другом в более крупных сообществах, чем прежняя орда; им приходилось ладить друг с другом, они не переступали границ социального законодательства. По-видимому, материнские божества возникли в эпоху ограничения матриархата и служили для возмещения ущерба оттесняемой матери. Мужские божества появляются вначале как сыновья рядом с великими матерями, лишь позднее они приобретают явственные черты праотцовского облика. Эти антропоморфные божества политеизма отражают обстоятельства патриархальной эпохи. Они многочисленны, взаимно друг друга ограничивают, иногда подчиняются вышестоящему божеству. Ближайший шаг, однако, ведет к занимающей нас здесь теме – к возвращению единого, единственного, безгранично правящего бога-отца.

Нужно признать, что этот исторический обзор полон лакун и в некоторых пунктах не подкреплен достоверными свидетельствами. Но человек, который пожелал бы объявить нашу концепцию праистории только чистой фантастикой, решительно недооценил бы богатство и доказательную силу вошедшего в эту концепцию материала. Большие фрагменты прошедшего, сведенные здесь в единое целое, исторически засвидетельствованы, – тотемизм, материнские союзы. Прочее сохранилось в отличных дубликатах. Так, многим наблюдателям бросалось в глаза, с какой точностью ритуал христианского причастия, при котором верующий символически поглощает кровь и тело своего Бога, воспроизводит смысл и содержание старой тотемической трапезы. Многочисленные остатки забытой прадревности сохранились в народных сагах и сказках, и с неожиданным изобилием аналитическое исследование детской психической жизни предоставило материал для заполнения лакун в нашем познании первобытных времен. В качестве вкладов в понимание столь важного отношения ребенка к отцу мне достаточно процитировать лишь зверофобии, столь причудливо выглядящий страх быть съеденным отцом и чудовищную интенсивность ужаса перед кастрацией. Нет ничего в нашей конструкции, что было бы вольной выдумкой, что не имело бы возможности опереться на добротные основания.

Если принять нашу картину праистории в целом за правдоподобную, то в религиозных учениях и ритуалах мы увидим двоякого рода элементы: с одной стороны, фиксированность на старом родовом предании и его пережитках, с другой – возобновление прошлого, возвращение забытого спустя долгие промежутки времени. Этот последний компонент, прежде упускавшийся из виду и потому не понятый, мы должны продемонстрировать здесь хотя бы на одном впечатляющем примере.

Стоит особенным образом подчеркнуть то, с какой необычной мощью утверждает себя всякий возвращающийся из забвения фрагмент прошедшего, производя неожиданно сильное воздействие на человеческие массы и заявляя неотразимое притязание на истинность, так что протесты логики против него ничего не могут. По типу credo quia absurdum. Эту удивительную черту нельзя понять иначе как по образцу бредовой мании психотиков. Мы уже давно поняли, что в бредовой идее кроется фрагмент забытой истины, неизбежно извращенной и недопонятой при своем возвращении в сознание, и что навязчивая убедительность, окружающая бредовую идею, исходит от этого зерна истины, распространяясь и на наслоившиеся заблуждения. Подобную истину, которую можно назвать исторической, мы должны признать и за положениями религиозной веры, хотя и несущими на себе черты психотических симптомов, но в качестве массовых явлений не подверженными проклятию изоляции.

Никакая другая страница религиозной истории не открылась нам с такой ясностью, как введение монотеизма у евреев и его продолжение в христианстве, если оставить в стороне столь же полно понятое развитие от звериного тотема к человеческому богу с тем или иным его регулярным спутником. (Каждый из четырех христианских евангелистов еще имеет своего любимого животного.) Если считать при первом приближении мировое господство фараона поводом для возникновения монотеистической идеи, то мы видим, как, оторвавшись от своей почвы, она переходит к другому народу, после долгого времени латентности завладевает этим народом, оберегается им как драгоценное сокровище и в свою очередь сберегает ему жизнь, потому что дарит ему гордость избранничества. Тут религия праотца, с которой связана надежда на вознаграждение, на исключительность, в конечном счете на мировое господство. Эта последняя мечтательная фантазия, еврейским народом давно оставленная, жива по сей день среди его недругов, верящих в заговор «сионских мудрецов». Мы оставляем за собой право в одном из последующих разделов показать, как особые свойства заимствованной из Египта монотеистической религии должны были воздействовать на еврейский народ и устойчиво формировать его характер через отвержение магии и мистики, стимулирование духовного восхождения, призыв к сублимации; как осчастливленный обладанием истины, захваченный сознанием своего избранничества народ пришел к высокой оценке интеллектуализма и к акценту на этике, и как грозные судьбы, реальные разочарования этого народа сумели усилить все эти тенденции. Сейчас мы хотим последовать за развитием нашей темы в другом направлении.

Восстановление прародителя в его исторических правах было великим шагом вперед, но не могло быть концом. Другие фрагменты предысторической трагедии тоже требовали себе признания. Что именно привело в движение этот процесс, угадать нелегко. Похоже на то, что в предвестии возвращения вытесненного содержания растущее сознание вины овладело еврейским народом, возможно – всем тогдашним культурным миром. В конце концов некто из этого еврейского народа нашел в оправдании казненного политически-религиозного агитатора повод, позволивший новой, христианской религии отслоиться от иудаизма. Павел, римский иудей из Тарса, подытожил то сознание вины и безошибочно возвел его к соответствующему предысторическому источнику. Он назвал его «первородным грехом», – таким преступлением против Бога, которое могло быть искуплено только смертью. С первородным грехом, по Павлу, в мир пришла смерть. На деле тем смертельным преступлением было убийство обожествленного позднее праотца. Само убийство, однако, не стало достоянием памяти, а вместо него было придумано его фантастическое искупление, так что стало возможным провозгласить эту фантазию в качестве спасительной вести (Евангелия). Сын Божий в качестве невиновного позволил умертвить себя и тем самым взял на себя вину всех. На сцену должен был выступить именно сын, ведь убийство было совершено над отцом. По-видимому, эта фантазия об избавлении человечества выстраивалась под влиянием старых восточных и греческих мистерий. Существеннейший вклад внес, похоже, сам Павел. Он был религиозно одаренным человеком в подлиннейшем смысле слова; темные следы прошлого таились в его душе, готовые к прорыву в более осознанные сферы.

Что Избавитель безвинно принес себя в жертву, было явно тенденциозным смещением, затруднявшим логическое понимание; в самом деле, каким образом, дав убить самого себя, невиновный в убийстве мог взять на себя вину убийц? В исторической действительности подобное противоречие не имело места. «Избавитель» не мог быть никем иным, как главным виновником, предводителем банды братьев, одолевшей отца. Существовал ли подобный главный бунтарь и предводитель, на мой взгляд, должно остаться под вопросом. Это очень даже возможно, но следует принять во внимание еще и то, что каждый в банде братьев, несомненно, имел желание самому единолично совершить то деяние и так добыть для себя исключительное положение, предложив посильную замену для уходящей в прошлое, социально исчезающей отцовской идентификации. Если такого предводителя не существовало, то Христос – наследник оставшейся неисполненной мечтательной фантазии; если ответ положительный, то он его последователь и его перевоплощение. Но независимо от того, фантазия ли перед нами или возвращение забытой реальности, во всяком случае здесь нужно искать истоки представления о герое, о воителе, который ведь всегда восстает против отца и в том или ином облике его убивает[75]. Здесь же и реальное обоснование «трагической вины» драматического героя, которую на иных путях трудно уловить. Едва ли нужно сомневаться, что герои и хор в греческой драме представляют этого самого героя-бунтаря и банду братьев; и не бессмысленная случайность то, что в Средние века театр вновь начинается с разыгрывания страстей Господних.

Мы уже говорили, что христианский ритуал святого причастия, когда верующий поглощает кровь и плоть Спасителя, повторяет содержание старой тотемной трапезы, – конечно, только в его мягком, выражающем почитание, не в его агрессивном смысле. Амбивалентность, определяющая всё отношение к отцу, явственно дала о себе знать в конечном результате религиозного новаторства. Предназначенное якобы для примирения с Богом-отцом, оно вылилось в его свержение и устранение. Иудаизм был религией Отца, христианство стало религией Сына. Старый Бог-отец уступил место Христу; Христос, Сын, занял его положение – точно так же, как того жаждал в прадревнюю эпоху каждый сын. Павел, продолжатель иудаизма, сделался одновременно его разрушителем. Своим успехом он, конечно, был обязан прежде всего тому обстоятельству, что идеей искупления разбудил сознание вины в человечестве, но наряду с тем еще и своему отказу от богоизбранничества своего народа и от его зримого знака, обрезания, так что новая религия смогла стать универсальной, охватывающей всех людей. Пусть даже в этом шаге Павла сыграло роль его личное чувство мести из-за противления, встреченного его новшеством в иудаистских кругах, всё равно характер старой религии Атона был тем самым восстановлен, снято ограничение, приобретенное ею при переходе к новому носителю, еврейскому народу.

Во многих аспектах новая религия означала культурный регресс по сравнению со старой, иудаистской, что ведь обычно и случается при вторжении или при допущении новых человеческих масс, стоящих на более низком уровне. Христианская религия не удержала той высоты одухо́вления, к которой взметнулся иудаизм. Она уже не была строго монотеистической, переняла от окружающих народов многочисленные символические ритуалы, восстановила великое материнское божество и изыскала место для размещения многих божественных образов политеизма в прозрачной оболочке, хотя и на подчиненных позициях. Главное – она не замкнулась, как то сделала религия Атона и следовавшая за нею Моисеева религия, от проникновения суеверных, магических и мистических элементов, которым на протяжении ближайших двух тысячелетий суждено было явиться тяжелой помехой умственному развитию.

Триумф христианства был новой победой жрецов Амона над богом Эхнатона после полуторатысячелетнего перерыва и на расширившейся исторической арене. И всё же в религиозно-историческом смысле, т. е. в аспекте возвращения вытесненного содержания, христианство было прогрессом, иудейская религия отныне стала в какой-то мере окаменелостью.