Цивилизация, культура, религия

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы достигаем тем самым еще и чего-то другого. Мы уменьшаем пропасть, которую прежние эпохи человеческого высокомерия слишком широко разверзли между человеком и животным. Если так называемые инстинкты животных, позволяющие им с самого начала вести себя в новой жизненной ситуации так, словно она старая, давно знакомая, если эта инстинктивная жизнь животных вообще допускает какое-то объяснение, то оно может быть лишь таким, что они приносят опыт своего рода в новое собственное существование, т. е. сохраняют в себе память о пережитом их прародителями. У человеческого животного, пожалуй, всё в принципе так же. Инстинктам животных у него соответствует его собственное архаическое наследие, пусть даже оно имеет другие объем и содержание.

После этих разъяснений я не колеблясь рискну сказать, что люди всегда знали – тем особым родом знания, – что они некогда одолели и убили некоего праотца.

Здесь надо ответить еще на два вопроса. Во-первых, при каких условиях подобное воспоминание входит в архаическое наследие; во-вторых, при каких обстоятельствах оно может активизироваться, т. е. из своего бессознательного состояния внутри Оно пробиться в сознание, пусть в видоизмененной и искаженной форме? Ответ на первый вопрос сформулировать легко: когда событие было достаточно важным, или достаточно часто повторялось, или то и другое вместе. В случае отцеубийства оба эти условия удовлетворены. По второму вопросу нужно заметить: речь может идти о большом множестве влияний, которые не обязательно все знать; мыслимо и спонтанное протекание по аналогии с развитием многих неврозов. Заведомо решающее значение, однако, принадлежит пробуждению забытого следа воспоминания недавним реальным повторением события. Подобным повторением было убийство Моисея; позднее – убийство невинного Христа якобы по суду, так что эти события выступают на передний план причинной связи. Похоже, что возникновение монотеизма не могло обойтись без таких инцидентов. Вспоминаешь изречение поэта: «Чему бессмертье в песне суждено, погибнуть в жизни то должно»[78].

В заключение – замечание, содержащее один психологический довод. Традиция, основанная только на сообщении, не могла бы обеспечить характер навязчивой принудительности, присущий религиозным феноменам. К ней бы прислушивались, выносили бы о ней суждение, иногда опровергали бы ее, как всякое сообщение извне, и она никогда не удостоилась бы привилегии освобождать сознание от императива логического мышления. Она должна сперва пережить судьбу вытеснения, статус пребывания в бессознательном, прежде чем при своем возвращении она сможет действовать с таким мощным размахом, чтобы принудить массы к послушанию, как мы с изумлением, но пока без понимания видели в религиозной традиции. И это соображение тяжело ложится на чашу весов, заставляя нас поверить, что события действительно случились так, как мы попытались их описать, или, по крайней мере, примерно так.

Вторая часть

Итог и повторение

Нижеследующая часть моей работы не может быть предоставлена публике без подробных разъяснений и извинений. В самом деле, это не что иное, как верное, часто буквальное повторение первой части, сокращенное в ряде критических экскурсов и расширенное дополнениями, относящимися к проблеме формирования особенного характера еврейского народа. Я знаю, что подобный тип изложения материала настолько же нецелесообразен, насколько он нехудожествен. Мне самому он безусловно не нравится.

Почему я его не избежал? Разгадку мне найти нетрудно, да признаться в ней нелегко. Мне не удалось замести следы необычной, всё-таки, истории возникновения этой работы.

По существу, она написана дважды. Сначала – несколько лет назад в Вене, где я не верил в возможность ее публикации. Я решил положить ее в стол, но она терзала меня, как джинн в бутылке, и я нашел лазейку: сделать два ее куска самостоятельными и напечатать их в нашем журнале «Имаго» – психоаналитическое вступление к целому («Египтянин Моисей») и держащуюся на нем историческую конструкцию («Если Моисей был египтянин…»). Остаток, содержавший по-настоящему задевающие и опасные вещи, приложение схемы к генезису монотеизма и понимание религии вообще, я скрыл, как мне казалось, навсегда. Потом в марте 1938 г. началось неожиданное немецкое вторжение, заставило меня покинуть отечество, но и избавило от опасения, что своей публикацией я навлеку запрет на психоанализ там, где его еще терпят. Едва добравшись до Англии, я испытал неудержимое искушение сделать свою сдержанную мудрость достоянием света и начал перерабатывать третью часть исследования, примыкающую к двум уже вышедшим. Для чего требовалось, естественно, несколько перекомпоновать материал. Но мне не удалось вогнать всё накопившееся содержание в эту вторую редакцию; с другой стороны, мне не хватало решимости полностью отказаться от первых редакций, и дело кончилось тем, что целый кусок первого изложения я без изменения присоединил ко второму, с чем было связано неудобство далекоидущего повтора.

Я мог бы утешить себя тем соображением, что темы, обсуждаемые мною, всё равно так новы и значительны независимо от того, насколько удачно мое их изложение, что не будет бедой, если публике придется дважды прочесть о них одно и то же. Есть вещи, которые надо повторять не раз и которые сколько раз ни выскажи, всё будет мало. При этом, конечно, должно присутствовать свободное решение читателя не упускать предмет или возвращаться к нему. Не дело вымогать внимание, предлагая в одной и той же книге дважды те же самые вещи. Что ни говори, за эту неискусность придется взять вину на себя. Творческая способность автора, к сожалению, не всегда послушна его воле; работа получается такой, какой она получается, часто заставляя писавшего смотреть на нее со стороны, словно он ей чужой.

а) Народ израильский

Если нам ясно, что методика вроде нашей – брать из исторического материала, что нам кажется пригодным, отбрасывать, что нам не годится, и составлять отдельные фрагменты по принципу психологического правдоподобия, – что подобная техника не дает достоверной истины, то резонно спросить, к чему вообще было предпринимать такую работу. Ответ вытекает из ее результатов. Если смягчить строгость требований, предъявляемых к историко-психологическому исследованию, окажется, пожалуй, возможным прояснить проблемы, всегда казавшиеся достойными внимания и снова навязывающие себя наблюдателю в свете последних событий. Как известно, из всех народов, обитавших в древности вокруг средиземноморского бассейна, еврейский народ едва ли не единственный, еще существующий сегодня с сохранением своего имени и, пожалуй, также субстанции. С беспримерным упорством он противостоял бедам и гонениям, развил особенные черты характера и попутно навлек на себя сердечную неприязнь всех других народов. Откуда происходит эта жизнеспособность евреев и как черты их характера связаны с их судьбами, это очень хотелось бы понимать в большей степени.

Можно исходить из той характерной черты еврейства, которая доминирует в их отношении к окружающим. Нет сомнений в том, что у них исключительно высокое мнение о себе, они считают себя более благородными, выше стоящими, по уровню превосходящими прочих, от коих евреи отличаются и многими своими обычаями[79]. При этом их отличает особенная уверенность в жизни, даруемая тайным обладанием драгоценного блага, род оптимизма; люди благочестивые назвали бы ее доверием к Богу.

Нам известно основание этого поведения, и мы знаем, какое у них тайное сокровище. Они действительно принимают себя за богоизбранный народ, считают себя стоящими в особенной близости к Богу, вот что делает их гордыми и уверенными. Согласно достоверным источникам, уже в эллинистические времена они вели себя, как сегодня: еврей был, таким образом, уже тогда готов; и греки, среди которых и рядом с которыми жили евреи, реагировали на еврейское своеобразие тем же образом, что и сегодняшние «народы-хозяева». Можно было бы подумать, они реагировали так, словно сами тоже верили в преимущество, на которое притязал для себя народ Израиля. Если ты объявленный любимец грозного отца, ревнивой зависти братьев удивляться не приходится, а куда такая зависть может завести, очень красиво показывает еврейское сказание об Иосифе и его братьях. Ход мировой истории вроде бы потом подтвердил иудейскую самонадеянность, потому что когда позднее Богу заблагорассудилось послать человечеству мессию и избавителя, он снова выбрал его из еврейского народа. У других народов появился в то время повод сказать самим себе: да, евреи были правы, они Богом избранный народ. Но вместо этого произошло так, что избавление через Иисуса Христа принесло им только усиление их ненависти к евреям, тогда как сами евреи из этого второго их возвеличения не извлекли никакой выгоды, потому что не признали избавителя.

На основании наших прежних разысканий мы смеем теперь утверждать, что египтянин Моисей был тем, кто придал еврейскому народу эту черту, значимую на все будущие времена. Он поднял их самочувствие заверением, что они – богоизбранный народ; он возложил на них освящение и обязал их к обособлению от прочих. Не то что другим народам не хватало самомнения. Точно как и сегодня, каждая нация и тогда тоже считала себя лучше всех других. Однако самомнение евреев получило через Моисея религиозную привязку, стало частью их религиозной веры. Через свое особо интимное отношение к своему Богу они завладели частицей его величия. И поскольку мы знаем, что за Богом, избравшим евреев и избавившим их от египетского рабства, стоит личность Моисея, который якобы по поручению Бога сделал именно это, то мы с уверенностью говорим: евреев создал один-единственный человек, Моисей. Ему обязан этот народ своим жизненным упорством, но также и изрядной долей той враждебности, которую он испытал на себе и еще испытывает.

б) Великий человек

Как возможно, что отдельный человек развертывает столь необычайную деятельность, что формирует из безразличных индивидов и семей народ, придает ему неизменные впредь черты и на тысячелетия определяет его судьбу? Не возвращает ли нас подобная гипотеза к образу мысли, порождавшему мифы о творцах и культ героев, к временам, когда историография исчерпывалась летописью деяний и судеб отдельных личностей, правителей или покорителей? Новое время склонно, скорее, возводить события человеческой истории к более подспудным, универсальным и неличностным моментам, к принудительному влиянию экономических обстоятельств, к изменениям в способах питания, к прогрессу в применении материалов и орудий, к переселениям, вызванным ростом народонаселения и переменой климата. Отдельным личностям выпадает тут роль только выразителей или представителей массовых порывов, которые с необходимостью должны были найти себе выражение и, скорее, случайно нашли его в тех личностях.

Всё это вполне оправданные точки зрения, однако они дают нам повод указать на одну важную неувязку между установкой нашего мыслительного органа и устройством мира, постигаемого посредством нашей мысли. Нашей прямо-таки властной потребности в объяснении явлений бывает достаточно, когда всякое событие имеет одну установленную причину. В расположенной вне нас действительности, однако, такое едва ли имеет место; наоборот, всё происходящее, похоже, сверхдетерминировано, выступает следствием нескольких конвергирующих причин. Испуганное необозримой сложностью истории, наше исследование встает на сторону одной линии причинной связи в ущерб другой, нагромождает антитезы, в реальности не существующие, обозначившиеся лишь в результате разрыва более всеобъемлющих связей[80]. Когда поэтому исследование того или иного случая выявляет выдающееся влияние отдельной личности, то наша научная совесть не должна упрекать нас в том, что допущением такого влияния мы наносим пощечину учению о важности универсальных, сверхличностных факторов. Место имеется в принципе и для того, и для другого. В случае возникновения монотеизма мы, несомненно, не имеем возможности указать ни на какой другой внешний момент, кроме уже упомянутого, – что событие это связано с налаживанием более интимных отношений между различными нациями и с созданием великого государства.

Мы сохраняем, таким образом, за «великим человеком» его место в цепи или, вернее, в сети причинно-следственных отношений. Но, пожалуй, не так уж бессмыслен вопрос, при каких условиях мы наделяем людей этим почетным прозванием. Мы с изумлением обнаруживаем, что вовсе не легко на такой вопрос ответить. Первая попавшаяся формулировка: тогда, когда человек в особенно высокой мере обладает свойствами, которые мы ценим, – во всех смыслах явно неудовлетворительна. Скажем, красота и сила мышц, как они ни достойны зависти, не дают притязать на «величие». Речь должна идти, стало быть, о духовных качествах, психических и интеллектуальных преимуществах. В отношении последних мы замечаем, что человека, который является исключительным умельцем в какой-то определенной области, мы за одно это еще не станем без долгих слов называть великим мужем. Не станем, конечно, так называть ни мастера шахматной игры, ни виртуозного музыканта-исполнителя, ни даже, пожалуй, выдающегося художника или исследователя. Нас устраивает в таком случае говорить, что он великий поэт, художник, математик или физик, первопроходец в области той или иной деятельности, однако признавать его великим человеком мы не спешим. Если, скажем, Гёте, Леонардо да Винчи, Бетховена мы без колебаний объявляем великими людьми, то нами здесь движет еще что-то другое, помимо восхищения их великолепными творениями. Если бы подобные примеры нам не мешали, мы, наверное, пришли бы к мысли, что квалификация «великий человек» резервируется преимущественно за людьми действия, т. е. завоевателями, полководцами, властителями, и служит признанием величия их свершений, силы исходящего от них воздействия. Но это тоже еще неудовлетворительно и полностью опровергается нашим осуждением столь многих недостойных личностей, за которыми нельзя оспорить воздействия на современный им мир и на потомство. Нельзя выбрать признаком величия и успех, если вспомнить о множестве тех великих мужей, которые вместо преуспеяния несчастным образом погибли.

Так что мы склоняемся к предварительному решению, что не стоит искать понятию «великий человек» какого-то однозначно определенного содержания. Это лишь шаткое в употреблении и довольно произвольно раздариваемое признание чрезвычайного развития определенных человеческих качеств с примерным приближением к исходному лексическому смыслу «величия». Мы можем учесть и то, что нас интересует не столько сущность великого человека, сколько вопрос, посредством чего он воздействует на своих ближних. Мы, однако, по возможности сократим это исследование, потому что оно угрожает далеко нас увести от нашей цели.

Будем поэтому считать, что на своих современников великий человек влияет двумя способами: через свою личность и через идею, за которую он выступает. Эта идея может либо акцентировать какую-то старую мечтательную фантазию масс, либо развертывать перед ними новую желанную цель, либо еще иным способом подчинять массы своим чарам. Порой – и это, несомненно, более исконный случай – воздействует одна личность, а идея играет довольно-таки второстепенную роль. Почему вообще великий человек непременно достигает своей значительности, это для нас ни на момент не окутано тайной. Мы знаем, что у человеческой массы имеет место сильная потребность в авторитете, которому можно было бы удивляться, перед которым можно было бы склониться, под власть которого надо было бы идти, иногда даже несправедливо терпя от него. Психология индивидуума научила нас, откуда происходит эта потребность массы. Дело в тоске по отцу, присущей каждому с детства, по тому самому отцу, преодолением которого хвалится герой сказания. И пусть здесь перед нами забрезжит догадка, что все черты, которыми мы наделяем великого человека, суть отцовские черты; что в этом взаимоналожении заключается тщетно разыскивавшаяся нами сущность великого человека. Решимость мысли, сила воли, ярость поступков принадлежат образу отца, а главное – самостоятельность и независимость великого человека, его божественная неозабоченность, способная возвыситься до беспощадности. Надо дивиться ему, можно ему доверять, но нельзя его при всём том не бояться. Нам надо было просто пойти за указкой языка: кому же еще, как не отцу, быть в детстве для ребенка «большим человеком», «великим человеком»!

Несомненно, именно могучий прообраз отца снизошел в лице Моисея к бедным еврейским батракам, чтобы уверить их, что они его любимые дети. И не менее захватывающе должно было на них подействовать представление о едином, единственном, вечном, всемогущем Боге, для которого они оказались не слишком ничтожны, чтобы он заключил с ними завет, обещав заботиться о них, если они останутся верны его культу. По-видимому, им было нелегко отделить образ человека Моисея от образа его Бога, и они тут многое угадали, потому что Моисей мог включить в число черт своего Бога свои личные черты, как гневливость и неумолимость. И когда они потом в один прекрасный день убили своего великого человека, то это было лишь повтором преступления, которое в прадревние времена, как правило, совершалось против божественного царя, восходя, насколько нам известно, к еще более древнему прообразу[81].